Развенчание (Аглая Лилич/Артемий Бурах)
27 июня 2021 г. в 11:03
Что в этом чувстве — в смирении назло — играет бОльшую роль?
Глухая, инертная, змеино-вязкая слабость — склоненная ниц голова, шепот, отравленным ножом долженствующий вонзиться под лопатки: делай, как т е б е захочется. Я не посмею спорить.
Или злая, быстрая, горячечная пульсация венки на виске, тугая пружина в ладонях, заставляющая их сжаться в остренькие, кружками-костяшками уголки?
Это только в первые мгновения — наплевать. А потом чьи-то грубые — впрочем, нет, он должен уметь быть ласков, — руки, сжимающие обессиленные плечи и осторожно ведущие прочь из Собора, к составам. И ревущее пламя, хлещущее под ним, но, увы и ах, не смея коснуться стекольных сводов. Город из песка и картона падает внутрь самого себя, а дерзновенный кубок и дальше опьяненной рукой сумасшедшего гения вздымается к звездам.
Сначала кажется, что это катастрофа. Сначала кажется, что у истории этой не будет ни конца ни края и что все ослепительные столичные дела теперь рассыпались в крошку, в полоски рваной бумаги, в пролитые на манжет чернила и потерявшиеся адреса и номера.
А уж лучше бы в самом деле везли в Столицу, ставили к стенке, взводили…
Но Власти посрамлены, напуганы, сбиты с толку. Их право повелевать вырвали у них из рук, а Артемий Бурах обнял ее изо всей силы — такой, что ей показалось, будто она может треснуть, как фарфоровая игрушка, — и прошептал — поклялся этим глухим, замогильным голосом клянущегося над капищем мертвых, но злых богов: «Я тебя никому не отдам».
И, чувствуя настороженно-теплые, твердые подушечки пальцев невест, прислуживающих ей, помогающих набросить на плечи накидку из теплой шерсти; получая в ладони круглую миску с горячим, молочным чаем; ощущая себя настолько защищенной, как никогда прежде, Аглая Лилич — отныне Бурах — растерянно понимает.
Превозмогать самое себя раз за разом; сносить любые обиды, удары, шрамы, ужасы и пули с последующим закапыванием в землю; не испытывать зависти, не испытывать нужды в сторонниках и друзьях, но все-таки их иметь; побеждать, в конце концов, раз за разом, — можно только за правое дело. То дело, которое путеводным огнем озаряет путь, то дело, которое заменяет воду и хлеб, то дело, которое становится частью тебя, но, самое главное, дело, которое — правда, истина, не воля, но абсолютное знание.
У Аглаи Лилич не было этой правды — когда-то ее правду, за которую, несомненно, можно было бороться, отравила зависть и игра, которую не получалось назвать честной.
И она бы погибла.
Но Властей больше нет, и судьбой руководит рука иная; та, которой приятнее подправить и утеплить, починить отломанную руку по присущей фигуре черте, нежели разломать, сжать в пальцах до глиняных катышков, испортить любовно выточенную, изумительную фигурку, по своему усмотрению придав ей вид нелепого человечка, неотесанно-круглого, детской руки творения. Уж не по своему ли — кукольно-безмозглому — подобию, со всеми щербиночками, со всеми размытостями?..
Аглая Лилич просыпается на горячем, с выступающей костью, плече, касается его губами, но не будит, и переваривает, как перемалывают жернова стопорящий их ход осколок, нежность — ведь ничего кроме дать нельзя, ведь ничем кроме сыт не будешь, когда опускаются руки…
И Аглая постепенно чувствует себя так неуместно славно, когда ей оборачивают теплым, причудливо сотканным одеялом плечи, когда осторожно приносят мягкую, из войлока, обувь, когда с предупредительной осторожностью раскрывают — слава богу, не кожу, — платье, и кладут спиной на многослойно наваленные шкуры…
«Когда станет Город, мы туда переедем», — говорит он угрюмо, решительно, но она чувствует его взгляд — выжидающий дозволения, одобрения.
И она одобряет, мягко кивая.
«Конечно. Как скажешь».
И хочет, чтобы случилось это поскорее.
И трогает неверящими пальцами себя под сердцем, там, где…
Нежность и дикость дают отдохнуть, но не отказаться от своих стремлений.
«Пусть царствует, в-матушку-пошедшая-ведьма», — искривляет губы в карминово-алой улыбке Аглая, разглядывая тонкий, хрустящий на стеблях снежок.
«Пусть царствует, любит, дерзает…»
А Аглая будет отдыхать, набираться сил. Чтобы однажды развернуться коброй над растревоженным гнездом и постараться ужалить в самое сердце, ведь никто от нее этого ждать не будет. И она ужалит. Ох, как она ужалит…
Горячая рука сжимает ее руку, и дурной умысел словно вырывается темным, свистящим облачком из висков. Артемий осторожно касается ее, гладит вроде бы пока гладкое так, что чувствуется — да, под его пальцами что-то есть…
«А ты мне поможешь», — Аглая откидывает голову на его плечо. — Ты даже не узнаешь, что помогаешь, пока не станет поздно».