VIII
24 апреля 2020 г., 01:00
Они не говорят вслух о том, что ждут первую смерть. Хотя, может, зря – им сейчас не до этики, а нервотрепку бы это облегчило: Даниил в ежедневный обход выдвигается, как на разведку, в предбоевом напряжении – он никогда не видел, как умирают люди. В морге – был, на вскрытиях в свое время присутствовал, знает, чем отличается шестичасовой труп от суточного и как отличить отравление угарным газом от сердечного приступа, но судьба нос к носу сталкивает его только с последствиями: холодным телом в прозекторской или горюющими родственниками в коридоре.
Даниилу кажется, все случится как в школьной прости ее господи литературе: и грянет гром, и будет крик, и отходить придется долго и мучительно – быть или не быть, тварь или не тварь, а если тварь, то судьи кто над ней.
Но первая смерть не приходит даже – прокрадывается в палату в ночи, как стыдится. Все случается спокойно, тихо, почти благопристойно: медсестра переходит на бег – каблучки стучат по кафелю, – только в коридоре, предупреждает их с порога; сорвавшийся прямо с телефона Бурах (Петр уже выехал забрать очередного больного, но щепетильные родственники дотошно требуют с него список документов на госпитализацию, а Артемий слишком устал, чтобы вспомнить, что он имеет полное право быть сейчас невежливым) подхватывает чемодан и тащит за собой Даниила рядом свечку подержать.
Шутка кажется невинной, пока они скатываются с лестницы.
Шутка перестает быть шуткой полчаса спустя. Они оба в мыле – качают, как могут, – но сердце обратно не заводится, хоть ты тресни. У Даниила трясутся руки, пока он набирает в шприц адреналин. Исследования говорят, эффективность спорная, исследования говорят, им бы полную реанимационную бригаду и современные препараты (а не это... лишь бы не был просрочен!), исследования…
Исследования почему-то вылетают из головы, когда он нащупывает под дряблой старческой кожей спавшую вену. Вообще все вылетает. Артемий матерится в зубы, одновременно упрашивая сердечную мышцу так, будто заклинает старенький «Запорожец» чихнуть мотором и прокатить еще немного, Даниил немо поддакивает – давай же, чудо, всего лишь капелька чуда или пара процентов повышенной вероятности, им же так немного, по сути, надо.
Рубин, подключившийся к ним на пару минут позже – его очередь была спать, – в какой-то момент качает головой, накрывая ладонью рубильник конденсатора, и Артемий, поймав его взгляд, опускает аппарат и бессильно от злости бьет себя кулаком в бедро. В палате горит лишь лампа на прикроватной тумбочке, неровные тени прыгают на его желваках, рваными полосами пролегают там, где вздуваются бычьи шейные жилы – Артемий не двигается и не реагирует, ни когда Рубин трогает его за плечо, ни когда практически силой вытаскивает из сжатых пальцев дефибриллятор.
– Хроника, – говорит он тихо, сматывая на кулак длинный, чиненный изолентой провод. – Диабет, перенесенный инсульт, возрастные проблемы. Это мог быть просто приступ…
Даниилу хочется попросить Рубина заткнуться. Можно даже не очень вежливо, потому что длинный список хроник не облегчает мысли, что у него перед глазами на больничной койке лежит труп хрупкой старушки в трогательной ночнушке в ситцевый цветочек. Но он молчит – как и все, на пределе, – и когда очухавшийся Артемий бросает в ящик неиспользованные ампулы и разворачивается на пятках, именно Даниил недрогнувшей рукой натягивает край одеяла на спокойное, будто заснувшее лицо.
Выключает лампу. Еще немного медлит, прислушиваясь к дыханию больных. Большинство продолжает дрыхнуть – кто под седативным, кто под старой доброй валерьянкой, которая, если верить исследованиям, тоже ни черта не помогает, но вот на степном воздухе действует почему-то безотказно. Кажется, на дальней у стены койке кто-то тихо плачет в подушку, свернувшись калачиком – но только кажется, Даниил проходит мимо, звеня пустыми ампулами в карманах, и никто не реагирует на его близкий отчетливый шаг.
Уже у самого выхода ловкий дедок выбрасывает руку с кровати и хватает Даниила за запястье – неожиданно крепко, почти больно, и тот чудом не вскрикивает от внезапного жеста, в последний миг успев сурово нахмуриться.
– Шабнак-адыр, – шепчет шепеляво дед. – Смотри, доктор, вона где, в углу притаилась. Пришла, людоедка поганая…
За то, что он мечется взглядом в указанный угол, предавая постулаты рационализма, Даниил обещает себе бесславное порицание до конца дней своих. Там, конечно же, ничего нет, кроме тени от кроватного столбика да пятна облезшей штукатурки на стыке стен. Хватка, которая кажется стальной, миг спустя едва ощущается, не приходится даже вырывать руку – достаточно просто отвести локоть, чтобы старческие пальцы обмякли и по-паучьи шустро убрались обратно под одеяло.
– Спали бы вы, – тихо бурчит Даниил, дергает уголком рта – дедок вздыхает укоризненно, но послушно отворачивается лицом в подушку, выводя хриплую руладу носом, – и выходит из палаты в залитый светом коридор.
Воистину – путешествие из лимба в Чистилище должно выглядеть именно так. Чтобы один лишь шаг ослеплял белым больничным светом, который гудит и бьется в проволочной оплетке ламп, а накативший запах хлорки от вечерней уборки отбивал нюх на неприятности. И чтобы аромат смерти, едва успев оформиться в голове – спирт, трехдневные простыни, присыпка от пролежней, – исчезал, как ни бывало.
– …ты все правильно сделал, – словно оправдывает, неловко потирая загривок прокуренными желтоватыми костяшками Рубин. – Хроника, что тут поделаешь…
Артемий дергает краешком рта – снова, будто слова режут ему уголок губ, где пухнет, наливаясь багрянцем, незаживающая трещина, – но молчит, бычась и глядя себе под ноги, выдыхает:
– Мы ведь даже сына к ней не пустили.
Даниил вспоминает – и верно. Днем старушке не спалось, все вертелась в постели, выкликала жалобно медсестру из коридора, упрашивая впустить семью. Довела дежурную до того, что Артемий лично пришел успокаивать, заулыбался: «Что вы, бабушка, какой последний день, повидаетесь еще со внуками».
Днем – это сколько часов назад? Двенадцать? Десять?
Даниил пытается сосчитать в минутах и секундах, но цифры путаются. А вот слова его тверды и упрямы.
– Ты же знаешь, что мы поступили правильно.
– Знаю, – кивает Артемий и, ссутулившись, отворачивается вдаль коридора. – Пойду звонить…
В этом жесте столько тоски, что у Даниила екает не хорошо под ложечкой – там, где должен быть только луженный студенческим прошлым желудок, он почему-то ощущает склизкое, норовистое сердце. Приступ, не иначе, но он косится на Рубина почти с мольбой – тот не видит разве? – но старый доктор, качая стервятничьим горбоносым профилем, также сутулится и уходит в ординаторскую досыпать.
Есть у врачей дурацкое правило: раз смена бураховская, то ему с родственниками и говорить.
Даниил думает, что два поражения за час – это многовато как-то даже для него.
***
Днем химеры уползают под кровати и в землю. Степное солнце немилосердно палит в зените, кусая в загривок, и пусть ветер с Горхона дует сырой и холодный, Даниил все равно расстегивает пальто нараспашку и стягивает маску на грудь.
На улице хорошо. Хорошо вообще везде, где не воняет дезинфекцией и от телефонной трескотни не лопается, как перезрелый плод, голова. Краем мысли он чувствует за собой вину – как же, первая смерть, – но еще ночью все кажется словно ненастоящим, слишком спокойным, не соответствующим ожиданиям, а под палящим солнцем поверить в саму концепцию смерти становится так трудно, что почти невозможно.
Тем более – когда так умопомрачительно пахнет почками, теплой землей, речным илом и… краской?
Даниил знает, что все работы в городе отменены: он своими руками написывал Сабурову инструкцию, пытаясь предусмотреть все варианты. Даже Ольгимский слушается, пусть и морщится недовольно, когда Даниил наведывается с утра с инспекцией: всех, кого могли, перевели на удаленку, в цеху крепкие мужики подсовывают под циркулярные пилы замороженные мясные туши, и маски на их лицах кажутся почти смехотворными, но все ж таки – лучше такое спасение, чем никакое.
А тут – ядреная вонь краски. Даниил ускоряет шаг и, выскочив на перекресток, немеет: в тупичке, шугано вжав головы в плечи, прижимаются к стене два подростка, по-детски неокрепшие еще плечи не могут скрыть ядрено-зеленую, как кислотный неон, надпись.
«Данковский важный как хуй бумажный».
И ниже: «Проваливай к себе пижён столичный».
– У Пушкина украли? – тянет, скривившись кисло, в тон краске, Даниил, разглядывая наскальную живопись. Буквы кривые, строчки заезжают вверх, начало фразы оплыло – жижа в баллончике, видно, начала расслаиваться, и слишком жидкая струя стекла по стене быстрее, чем засохла.
Это, вообще-то, глупость несусветная, но на лице Даниила вскакивает дурацкая хмурая ухмылка: надо же, он теперь городская знаменитость. Сомнительного толка, конечно, и все это не пахнет нобелевкой, только ядреной химией… Но как есть?
– А мы это… – шмыгает носом один из парнишек и, спрятав кулаки в кармане толстовки, опускает голову, не в состоянии придумать, что же они тут.
– Так что же? – почти смеется (правда, невесело) Даниил, но оба молчат, как партизаны. – Ну-с, понятно все с вами, юные дарования. Надо ли мне напоминать, что социальная дистанция – два метра? И орудие преступления, то есть, баллончик на землю опустите, будьте добры.
Пацаны, шмыгая носами и косясь неодобрительно, отшатываются друг от друга, тот, что пытался оправдаться, ставит на щербатый булыжник мостовой баллончик, заляпанный потеками зелени. Даниил натягивает маску, подходя ближе, подхватывает его брезгливо двумя пальцами и, вчитавшись в этикету – марка наивысшего качества, ну-ну, – вдруг резко трясет кисть, взбалтывая краску, и выпускает ровную кислотную струю.
– Сравнение через союз «как», джентльмены, выделяется запятой. Так же, впрочем, как и обращения обосабливаются, даже если они многосоставные и представлены не именем собственным, – рывком кисти он вырисовывает недостающие запятые, резким росчерком заштриховывает орфографическую ошибку, почти мягко вырисовывает над помаркой округлую «о». – И, наконец, «пижон» пишется через «о». Запомнили?
Пацаны робко кивают. У них смешно торчащие из воротников цыплячьи шеи и испуганно-удивленные взгляды, почти карикатурные, будто вместо зрачков им прилепили на веки округлые монеты.
Даниил тоже кивает в ответ – что ж, вряд ли он выжмет из них больше.
– Школу закрыли не для того, чтобы вы одичали и превратились в вандалов. Этот дом с девятнадцатого века стоит, постыдились бы, – он хмыкает, зная прекрасно, что такая аргументация не сработает, но понимает также, что уже чем мог удивить – удивил, пора включить строгого взрослого. – На этот раз прощаю, так что брысь по домам, зубрить русский, пока выдался шанс. Я понятно говорю, или мне, может, на степняцкий перейти?
Если они кивнут – это будет провал, потому что от Артемия он знает десяток ругательных фраз и два приветствия, уважительное и не то чтобы очень, – но пацаны, окончательно стушевавшись, еще выше поднимают плечи и обходят Даниила с двух сторон, выныривая из тупичка.
Тот, что посмелее, оборачивается:
– Дядь, а баллончик…
– А баллончик, – хмыкает Даниил, опуская орудие преступления в карман, – я забираю себе. Компенсация за моральный ущерб, джентльмены, dura lex sed lex.
Латынь добивает их окончательно. Выждав паузу в тон лектора, ее преподававшего, Даниил не успевает даже переводом поделиться: остается надеяться, что оболтусы нагуглят дома… Или хотя бы, вспугнутые таким уроком, в следующий раз задумаются, собравшись выйти на улицу лишний раз.
Даниил вздыхает. Он знал, что будет нелегко, знал, на что шел, подписывая у Сабурова бумаги, но кислотно-зеленая надпись жжется где-то на сетчатке, кажется, когда он тяжелым взглядом смотрит на нее, на автомате ощупывая баллончик. Тяжелый, зараза, и булькает, если встряхнуть: краски хватит, чтобы залить цветом целиком, и кто догадается потом, что было под слоем зелени…
Нет уж. Наскальная живопись на то и наскальная, чтобы оставаться в веках, пусть потом городские решают, оставлять это как свидетельство карантинных мер или смывать при первом удобном случае. Он брезгливо сдирает заусенц, выкрашенный неоном, и уже не отвлекаясь ни на что возвращается в больницу, грустно хмыкая – почти как домой.
Ева в респираторе, превращающем ее в инопланетянку с удивительно красивыми и грустными глазами, поднимает голову, смотрит через окошко регистратуры. Персонал постарше ушел кто в отпуск, кто просто хлопнул дверью – не надо ни премий, ни фанфар, лишь бы не вляпаться в это дерьмо глубже, – и Ева как-то удивительно органично заполняет собой освободившееся пространство, аккуратно переписывает назначения, жестикулирует за стеклом словно актриса пантомимы: дежурный доктор в двух кабинетах левее, передачи оставить в приемном покое, пожалуйста, не паникуйте, возьмите вот лучше листовку и леденец, все будет хорошо…
Даниилу она бумажку, еще теплую после принтера, конечно же, не протягивает, а леденцы он сам терпеть не может. Зато Ева без вопроса машет в сторону подсобки, и Даниил, кивнув благодарно, ныряет сначала в затхлость и сырость, а потом – снова оказывается под солнцем, на прожаренном весной пятачке заднего двора.
В окольцованных шинами клумбах тянутся тонкие, с ладонь высотой, стрелки первых травинок, рвутся упрямо ввысь, на макушках отрастив крохотные зачатки бутонов. Артемий смотрит на них, не отрываясь, потом стряхивает пепел, оглядывается, кивает приглашающе и, щелчком отправив окурок в урну, вытряхивает из пачки новую сигарету.
Протягивает и присаживающемуся рядом Даниилу, но тот рассеянно мотает головой – спасибо, ему той «Примы» хватает за глаза, чтобы вспомнить, почему он бросил, – и Артемий, философски пожав плечами, закуривает в одиночестве.
Дым на выдохе почти не виден. Даниил косится на землю под ногами напарника, припорошенную пеплом, хмыкает в мыслях – как там у степняков, да будет проклята земля, присыпанная солью, да не растет на ней даже полынь три века и три года? – и, сцепив пальцы замком, смотрит на хмурый, осунувшийся профиль Артемия.
– Ты как? – спрашивает он, минуту промаявшись в тишине, да так ничего толкового и не придумав.
Артемий молчит, докуривая почти до половины сигареты – тоже тянет, подбирая слова, и тоже, видимо, не соображает ничего подходящего.
– Нормально, – скупо цедит он, не глядя на напарника.
– Лучше, чем могло бы, – добавляет спустя полминуты тишины, в которой нет неловкости – но и искренности тоже нет.
– А ты как думаешь, Данька? – сдается он наконец и, поднеся сигарету к губам, так и не делает новую затяжку.
Даниил смотрит на те же шины с теми же проклюнувшимися травинками, но, кажется, видит что-то совсем другое, не то, что Артемий. А он хочет увидеть – и понять, и вызнать в мельчайших деталях, и оказаться во все посвященным, чтобы ни единой тайны ни в мироздании, ни меж ними, ни в их беде, – только это тоже теперь из разряда каких-то чудес. Полпроцента шанса или около того.
– Если я могу хоть чем-то тебе помочь… – тихо, опустив виноватую голову, говорит Даниил, зная прекрасно – да ничем не поможет, не мастак он ни слова складывать, ни в души чужие лезть, да и кто бы пустил его туда, неповоротливого психа со своими закидонами? – но Артемий смотрит вдруг пронзительно, так, будто не сходятся в уголках его глаз глубокие цветом в пепел морщины, и улыбается растрескавшимися губами, словно рот – еще одна такая же трещина, жадно впитывающая жертвенный табачный дым.
– Ты уже, Данька. Делай, что можешь, я сделаю, что могу. Прорвемся.
Это звучит совершенно непрофессионально. Излишне оптимистичный прогноз, не подкрепленный никакими данными, вывод, совершенный без должного анализа, проще говоря – сентенция без оснований и плевок по воздуху, но…
Но Даниил смотрит на пробивающиеся ростки с распухшими ароматными почками и также улыбается в ответ: а куда же они денутся, чтобы не прорваться. И даже в мыслях знак вопроса, вопреки всем законам грамматики, не ставит.
Примечания:
Dura lex sed lex (лат.) - суров закон, но это закон.