Приёмные

PG-13
Завершён
26
Фэндом:
Размер:
126 страниц, 49 515 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
26 Нравится 36 Отзывы 5 В сборник

Пётр

Настройки
Пахло. Звучало. Слышалось. Брат, черт поддатый, в стакан Петру из бутылки все подливал и подливал мутную, переливающуюся жидкость, каждый взгляд его ловя. И говорил все время что-то с усмешкой, шептал что-то с улыбкой, на уши птицей дивной пел, не умолкая ни на миг. Успокаивал, подбадривал, за плечо тряс, ехидничая мимоходом. Куда ж без этого? Весь раскрашенный полосатыми и распахнутыми одеждами он был, будто шут. Но шутовство и насмешки блестели только снаружи, а внутри него лезвие ядом обливалось, сталью улыбалось, в пляс звало, наигрывая что-то на души струнах. Пётр любил его? Да, любил. Странно, терпко, как тот твирин, выбивающе из колеи. Он ли его переломанного после драки в шалман на костях своих тащил, в три погибели сгибаясь? Он. А он — это кто? А один из них. А какой — сам дьявол не разберет, если даже и возьмется за это пропащее дело. Брат он ему. Самый близкий. Самый родной. Брат. И только его голос он слышит в тумане собственных мыслей, опрокидываясь в них головой вниз раз за разом. — Пей… пей со мной… и ничего не будет… и небо землей покажется… достать бы… до сердца неба-то… достать, — съехав вниз по барной стойке, даже не цепляясь за нее узловатыми, тонкими пальцами, Пётр затянулся беззвучным смехом, закрывая лицо свое рукой, словно боясь, что оно уйдет. Лицо его. Уйдет. Сползет твириновой лужей к самым ногам, в лепестках-осколках бутылочных искрясь. А после он просипел горько и блекло, глаза закатив: — Дурак! Дурак… какой же я был дурак… И все настроение тут же потерялось, сменившись волчьей тоской. — Ты вставай, брат… не мети пол-то. Невесты мои подметут, — цепкие ладони, такие же, как и у него, подняли задрожавшего бывшего архитектора за плечи, усадили на колченогий стул, двинули невесть откуда взявшийся граненый стакан с водой к самому его горлу. Андрей, жуткий и какой-то чужой, блестящий скобами на пальцах и стальной улыбкой, сел напротив брата, зачесав свои волосы назад перед тем, как вцепиться в них, сквозь зубы выкинув в воздух: — Что же мы наделали. Как же можно было так человека довести! Как же… Злой что собака, он блеснул нахальными глазами с сузившимися в точки зрачками, молниеносно и с силой треснув кулаком по барной стойке. И снова. Дробью в ряд. До хруста слабого то ли в пальцах, то ли в скобах. Разворотил бы здесь все, ничего б не оставил!.. Да жалко было на самом деле. Что люди смотрели — на то все равно, конечно. А вот что сам этот шалман обустраивал, так то куда важнее было. Да и где ж тогда брату пить? Если он это заведение пропащее на кирпичи разберет да раскидает? Высокие потолки. Кованые лестничные перила. Картины на стенах, прячущиеся в тени штор. Какие-то стулья по углам, какие-то посетители на них. Дремлющий в углу степняк со слепыми глазами. Кружащая по сцене девка в изорванном платье. Что Оспина посылает — все его теперь. Все при деле. И напитки, и люди, и земля сама, в которую подвал этот колом вбит. Все. Какая-то музыка — его, трещащий в углу граммофон — его, бутылки с настойками — тоже. Из кровавой твири варить ничего нельзя, себя забываешь? Правда? Ну так побольше ее, побольше! Чтобы душа звоном колоколов наполнялась, чтобы пела истрепанная душа! И Пётр чтобы тоже пел, испариной покрытый, отрываясь от осточертевшей земли. Он по ней даже не одними ногами ходил, он по ней на всех четверых полз, на трех, покачиваясь, стоял, на ребрах дорог костьми лежал, пустой совсем, выжженный бесценными идеями, несть им числа. Но такими невероятными были его мысли, что хоть весь кабак под них отдай — все одно наружу полезут! Нет места им в человеческом понимании. Нет и не было никогда. Потому и не принимали их, отторгая, как мать Бодхо людей, Уклад покидавших, отторгала. А он, Андрей, один брата всегда понимал. Был он и кистью, и кожей его, и обломком кирпича, летящим в висок врагам. Дверь в завтрашний день, не боясь, с ноги выбивал, лишь бы было оно… завтра это. А все, что вчера — хоть синим пламенем гори. Хоть не гори. Гори-гори ясно, чтобы не погасло… Пётр влажно выдохнул, уперев себе в мокрый лоб кулак. Пьяный, несчастный, словно побитая собака, он подлил себе еще твирина, едва держа бутылку деревенеющими пальцами. Еще один маленький глоток — и все. И здесь останется. И никуда не выйдет из кабака этого, оставшись дремать да хоть на диване, да хоть на полу, да хоть под той же барной стойкой. Такова уж жизнь. Нужна ли она такая ему? Сто раз по стопке нужна. Только не совсем эта. Душе его надобно, чтобы город пел, Андрей за плечи беззлобно тряс, небо дурманилось, а отражение в лицо в кои-то веки не скалилось, не обнажало вырезанные до сухожилий запястья. Чтобы без боли он входил в новый день, чтобы… — Очнись, брат! — Стаматина поставили на ноги тяжелым рывком, придержав за ворот безразмерного пальто, сшитого из десятков лоскутов то ли одеял, то ли вещей. — Нажрался как свинья… Шудхэр, — бросил ему в лицо едкое слово Уклада, коим его самого степняки нарекли, Андрей, двинувшись в сторону лестницы, за запястье его за собой волоча. Потом за плечи брата придержал почти у самых дверей, предложив: — Пошли, до дома проведу. Знаю, что ни в зуб тебе моя ночлежка… — Да я са-ам… — протянул было в ответ близнецу Пётр, цепляясь языком за буквы, но все же перегнулся через ступени причудливой фигурой, едва не свалившись ничком, спасибо верному родственнику. Век они неразлучны были, а потому Андрей его удержал, грязно выругавшись куда-то в сторону часов, но ни слова самому архитектору не сказав. Воздух уличный был сырым и томным. Петру показалось, что он дышал какой-то плесенью через забившую нос тряпку. В мозгу его смутно блеснуло осознание того, что вокруг — эпидемия. Вокруг — чума. Но и что с того? Болезнь, смерть… Брата одного оставить? А вот это уже серьезно. Только это понимание Стаматина-младшего и спасало. Держало на плаву. Не давало законы тяготения земного нарушить даже когда очень хотелось. Что-то тявкнув себе в ноги, тень архитектора выпрямилась, дыхнув Андрею в лицо: — Это что… песчаная… язва вокруг? А как защититься-то?.. — тонкие брови его поползли вверх, как и у брата, и сам Пётр пополз куда-то вверх, расправив сутулые плечи так, что пальто едва не свалилось в грязь. — Что… пить-то, брат?.. Спасет… твирин? — Спасет, обязательно спасет. Я врача к тебе пошлю. Бакалавра этого, тьфу, умника городского. Или выродка степного. «Бутылку жене предлагать будешь»… предложу я тебе, Бурах, предложу. Горячо будет! — оскалился Андрей, все еще чуть ли не таща на себе пьяного родственника вперед, не запахнув от порывов осеннего ветра даже оголенной груди с болтавшейся на ней ниткой-веревкой-петлей. — Прикроют как завтра меня… век не свидимся. Но он мне обещал… обещал! Что подохнуть тебе не даст. Не даст, стало быть, не даст… Ну или я вырвусь из плена этого! — Девочка мне… смерть нагадала… к смерти приговорила… Дура, — в сердцах просипел Пётр что-то свое, оперевшись рукой о стену и оглядевшись по сторонам, протерев мутные глаза. Его район, что ли?.. ну да, вот знакомые дома. Теперь не плесневелые, как были, не шершавые. Ровные кирпичные стыки тянутся и торчат, словно бесконечные зубы. Окна в деревянных рамах стеклами мелькают, словно огромные глаза. И все здания почему-то смотрят на него. В душу глядят бесчисленными мышиными норами да дымоходами. — Не убивал я… — Убивал, не убивал… Разница-то какая? Все под Многогранник… положено. Проспись, легче станет. Всегда легче становится! — дверь в дом отворилась, ключом клацнув в замке, и запахи краски, вина, крови и твирина ударили братьям в лицо молотом, едва не выбив из Андрея весь его бренный дух. — Эка невидаль, — тут же рыкнул он, настрой свой переменив и ткнувшись звериным взглядом в лицо какой-то девочки, заморгав пьяно, словно развидеть ее пытаясь. Но нет, ему не показалось. Вот она. Ни живая, ни мертвая. Но — неподвижная. Сидит на ступенях белоснежным пятном и только на них смотрит, не дыша даже. Точно призрак. — Ты еще кто? — Меня… заселили, — протянула эта девочка ему белую, что ее кожа, бумагу, пожав птичьими плечами и посмотрев на него так… жалостливо и отстраненно. Будто ее это дом был. И вовсе не она здесь гостьей внезапной оказалась, а они с братом, значит, к ней заглянули. На твириновый огонек. И она спросила, на Петра печально-печально глянув: — Плохо ему?.. — Выметайся, — брякнул в ответ ей в сердцах Андрей, дернув документ на себя так, что тот выскользнул у гостьи тоскующей из пальцев, разорвавшись надвое и на пол упав. Никому он не оказался нужен. Пётр что-то мутно пробурчал то ли ей, то ли ему, а после махнул рукой, едва не свалившись следом за листом, но на ногах все же устояв. — Чего сидишь?! — брат его, так напор и не сбавив, осклабился, все больше в раж входя. Особенно когда девочка на ноги поднялась, на него даже и не посмотрев. Будто нет его. Пустое он место. — Я помогу… — Нужна она, твоя помощь. На выход, ну! Неприятными и страшными поначалу показались ей братья. Но при этом странно пахнущими степными травами, совсем как мертвые на кладбище. А это уже было что-то знакомое… и к этому даже хотелось тянуться. Если бы только не слишком уж терпко и ядовито несло от пьяных тел. Даже стекла оконные запотевать начинали, когда ошметки дыхания архитекторов их касались. Но разница восприятия людей все же была не только на уровне обоняния. Они были живыми. Не мертвыми. И не было у них за душами той приторной сладости, что исходила от разлагающихся тел. Ласка поймала начавшего падение Петра за плечи, когда брат его шагнул к ней, намереваясь выкинуть неожиданную соседку за порог. Не было ему дела до местных бумаг! Да и законов, собственно, тоже. Он себе сам был и закон, и порядок. А кто против оказывался — тому вода по лоб была. Всплывал если бедняга, прибитый камнем ко дну. Кто Многогранник строил, тому любое море по колено теперь стало. Это каждый в городе знал. Все одно от Каиных прощение любых дел предписано братьям было, хоть и бился Сабуров лбом о стены, корчил из себя стража порядка, пытаясь повесить на Стаматиных немногочисленные убийства. Но не он здесь правил, вот жалость-то! Вовсе не он… — Оставь… — просипел Пётр, рухнув таки на ступени рядом с девочкой, и сама она едва не свалилась с ним вместе, вжавшись боком в перила, тяжело дыша. Трудно оказалось чужое падение верно направить, даром что архитектор умелым оказался, уцепился узловатыми пальцами за край стенки из последних сил да по ней и сполз мешком. — Пускай… живет. — Ты ополоумел, брат?! — Стаматин-старший фыркнул сквозь раздувавшиеся в ярости ноздри, но трогать никого из них не стал, так и застыв на одном месте в шаге от Ласки. Жуткий, огромный, распоясанный. Такие по улицам ночами бродили в темных одеяниях, а не белыми одеждами своими кичились, скаля ровные зубы. — Оставь… меня, — ответил ему близнец, за голову свою схватившись, на девочку даже и не посмотрев. А вот Андрея взгляд разом переменился почему-то от последнего его слова, словно пуля сквозь сердце архитектора прошла рвущим мышцы рывком. И такой он стал… грустный?.. Да, далекий и грустный, совсем ничего не понимающий. Ласка даже всхлипнула протяжно, лицо его увидев, прикусив нижнюю губу. А потом скинулось это неловкое наваждение тканным занавесом — хозяин твиринового шалмана в сердцах ударил кулаком по кирпичной стене, случайно сбив с пальцев своих скобы. Кровь брызнула с костяшек во все стороны — и кончилось представление. И вышел он прочь, дверью хлопнув. Ничего супротив брата сделать не смог. Против его священной воли. Пускай и очень хотел. Словно нож в спину ему вонзился от «предательства» этого нелепого да там и застрял. — Выпить… хочешь?.. — Пётр бросил на Ласку, так на месте и замершую, косой взгляд, словно и не случилось ничего. Но все же другим на вид он стал, когда Андрей удалился. Словно маску с себя твириновую архитектор снял, на пол бросив. И был теперь усталый, как само время, и сам не свой. И не страшный совсем. — Это все, что… у меня есть. Хочешь?.. — предложил он, не услышав никакого ответа. И покачнулся уныло, вперед себя смотря. — …наверное, — девочка отозвалась не сразу. Но как сидела до этого, так и осталась, только сложив руки на тонких коленях. А Пётр то ли пошел, то ли пополз наверх, едва переставляя внезапно ставшие такими тяжелыми ноги. Будто весили они по тонне каждая и тянули его к бутылочному дну, осколками усыпанному. — Тебя… звать-то как? — спросила у спины его Ласка, голову задрав и обернувшись. — Пётр я… архитектора тень, — донесся до нее запинающийся и путающийся в себе голос. — Какая же ты тень. Светлый же такой… живой, — она потянулась за ним, не зная, куда себя деть — и тоже выбралась наверх, найдя себе приют у подножия высоких часов, мерно отмерявших свою единственную страсть — время. — Светлый… ничего ты не понимаешь в людях, девочка, — печально выдохнул Стаматин, опустившись на край дивана, заваленного тряпьем. Выдохся, что ли? Красивая это была комната. Ласка-то ее до этого не видела, так и не решившись подняться в ожидании хозяина жилища. Или хозяев. Сидела бедняга на лестнице все эти долгие часы, шепча что-то в воздух. А теперь взгляд оторвать не могла от общего убранства мансарды, скользя им то по стенам, то по картинам, то по полу, заваленному чертежами. Кроваво-красные пятна на кирпичной кладке перемешивались с темными, сменялись бумажными набросками, переплетались с синей краской. Будто сама жизнь свила здесь свое изуродованное пристанище да забыла о нем. Ванна почему-то чуть ли не в центре мансарды стояла вот, а кровать и вовсе за угол упряталась. Хоть столов пара да ящик деревянный с диваном и креслом одним с лестницами-табуретами места им положенные занимали... Логичные. И на том спасибо. И всюду были пыль, разруха, паутина, одиночество и запах неминуемой смерти, что переплелся теперь с савьюром, пару стебельков которого девочка прихватила с собой с кладбища. Знала она, что ли, чем утешить беспокойную душу? — Понимаю. Иногда. В мертвых, правда… Можно подержать тебя за руку? — Ласка нелепо протянулась к нему от самых часов, но не достала, вынужденно скользнув ближе и неожиданно переплетя свои пальцы с его, не получив на это даже согласия, вложив вместо него в них сохнущий оранжевый цветок с пока еще яркими лепестками. — Ходил бы ты по земле ногами… неужели тебе не обязательно? Кому-то необязательно… Но они мертвые. А ты первый из живых, кому ноги не нужны. — О чем ты? — выгнул Пётр тонкую бровь, склонив голову и невольно на нее посмотрев. Уже совсем другими глазами. Но все одно мутными. Появись у Многогранника воплощение, разве не предстало бы оно перед ним в подобном образе? Таком... белом и немного несуразном. Обязательно тонком и болезненно высоком, зато с большущими, но блеклыми глазами, чтобы весь мир взглядом огибать… И совершенно стеклянном при этом, конечно же. — Если б я не ходил… — Так ты же летаешь. Такой… полет мысли. В глазах у тебя. Там, в груди, должно быть, живое сердце. Такую… любовь создать ведь смог. Всевышнюю любовь, — девочка убрала свои ладони от его, отпрянув назад, к часам. Там она и осталась, дрожащими руками обняв себя за плечи. Боялась, что ли? Да нет на самом деле. Просто не по себе ей было. Но кто ж понять это мог? Не перепитый до горечи дыхания архитектор уж точно. Хотя кто б его знал? — Все о нем говорят… да нет его у меня. Сердца этого. Что я тень, что оно тень. Весь я — тень, — мазнул черной мыслью по белому полотну Ласкиного сознания Пётр, вперив взгляд в цветок, замерший в его ладони. Запах у него такой был… не твириновый совсем. Чужой запах. Вроде бы знакомый, а вроде бы и нет. Но близкий очень. — Тени тоже… люди. Просто себя потерявшие. Тоже, не тоже. Все одно где-то за грудиной его гулко, медленно стучало сердце. Что тогда, что сейчас. Только ускорилось почему-то оно… забилось колоколом. Вспомнил Пётр те мгновения, когда вниз они с Андреем вместе смотрели, стоя на вершине Многогранника, пока души их захлебывались щенячьим восторгом. Такие виды им открывались тогда… такое солнце яркое на небе было! Выжгло его словно этим солнцем дотла. И ничего не осталось от того великого Стаматина, что демиургом и гением был. Оболочка — да, сохранилась. Вот она, родная, здесь, на месте. Несуразная, жалкая, иссушенная. А остальное где пропало? А оно далеко… невыразимо далеко затерялось. И научилось со временем выкручивать его кости, резать ему вены. Лучше навахи Андрея, вогнанной в самое сердце, оно резало, опаляя все естество архитектора. Не злится ли брат на него сейчас? Небось рассвирепел он, когда не дал ему Пётр девочку эту выкинуть за порог. А как же такую выставить? Живая же она… Остальные-то люди, коих они встречали, не живыми, верно, были. Смотрели не так. Говорили не то. Они на него словно на черта пялились, рты раззявивая. И что ни слово говорили — то камень в его огород летел. А ведь не убивал он никого!.. — Тоже люди, значит… потерявшие. А звать тебя как?.. — опомнился он, когда стряхнул с плеч своих любимое пальто. Жарко ему совсем стало, словно в огненном тумане оказался. И с улицы кострами далекими понесло. Девочка тоже, похоже, это почувствовала. Сжалась вся, что котенок, в углу своем при часах, всхлипнула жалобно, рот ладонями закрыв. Страшно ей, что ли? — Ласка я… нет у меня имени, — проговорила она сквозь пальцы, после помолчав немного, уронив беловолосую голову на грудь. Устала. Видел Пётр — устала. Совсем травы степные ее выжгли, высушили изнутри. Воздух-то от них тяжелее ног был. И оттого на каждое слово передышка требовалась долгая, мешающая. — Не было. Имени, — повторилась девочка наконец, вновь на него посмотрев. — Не твои ли… на кладбище?.. — пронеслась опаленной иглой, вогнанной в дверной косяк, мысль в голове архитектора — и сгинула во тьме ответа. — Мои. — Жаль их… жаль, что бывает… так, — проговорил он мутно, не зная, что еще вообще сказать может. — Я пою им. Иногда. И они… слушают. Нравится им мое пение, — едва слышно прощебетала Ласка зачем-то, то ли всплакнув, то ли просто голосом в лужу сев. По взгляду видно этого не было — глаза ее и без того слез полны оказывались, стоило ей только Петру в лицо посмотреть. И чувствовал он всей душой своей, что это не ненависть и не отвращение в ней говорили, на щеки капая. А… любовь? Как у матери к детям. Взрослым, больным, срамным, перепитым и выброшенным жизнью на обочину. Все одно — детям. Родным да заблудшим во тьме. — А тебе спеть? — спросила она звенящим шепотом, не поднимая глаз теперь на него, откинувшегося на спинку дивана и замолкшего. Задумавшегося о своем. Только время сквозь пальцы их капало, утекало куда-то. Время к ночи близилось неумолимо, но быстро. Все это чувствовали. Все это понимали. И — ничего. Кем они были против спешащих минут? Пешками только. Кто-то под окнами закричал страшно и гулко, роняя на камень горькую слюну и Ласкины слезы. Опаленные песчанкой люди уже с несколько дней бродили по чужим домам, ломали двери, окна, сжигали вещи. А Пётр отчего-то не бродил. Он только сидел цепным псом у своих бумаг, гвоздями долга к ним прибитый, изредка выбираясь в кабак брата. И не оторвать его от этого добра было. Слишком дорого оно ему оказалось. Даже собственной жизни дороже. И незачем на него чужим людям было смотреть. — Ну, спой… — согласился Стаматин на робкое предложение девочки, не зная даже, чего ожидать. И Ласка со слабой улыбкой затянула песню свою, глаза закрыв. Бессловесную и бессмысленную, но внезапно согревшую его озябшую в этой обители проклятых душу мелодию. Настолько согревшую, что Пётр провалился в дурманный сон, даже не заметив того, как знакомые по одному только прикосновению холодные руки накрыли его тело теплым пальто, не прерывая при этом пения маленького рта.
Примечания:
26 Нравится 36 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (4)