Многогранник (I)
27 октября 2020 г., 10:59
Ей снилось небо. Красивое, серое небо. Мутное, словно вода в плошке. Сначала оно было пустым и безжизненным, туманом подернутым, но это изменилось, стоило прозвучать колокольному звону где-то поблизости. В самом сердце Собора, быть может? Девочка это нутром почувствовала, начав головой по сторонам вертеть. И правда, Собор. Вот он стоит. Тут же, стоило ей его увидеть, после взгляд на Многогранник переведя, налетели вороны с вершины «Розы», свившись в угольную воронку прямо над площадью, крича во все свои десятки или сотни горл.
Ласка хрипло выдохнула, проведя по воздуху пальцами — и воздух расползся. И воздух стал холодным, словно ее ладони. И черное перо ей прямо в руку упало, жухлым цветком на ней застыв, белой плетью обернувшись.
Смерть, ты ли это?
Петру тоже снилась «Роза». Он сидел на самой ее вершине в белом шатре из ткани и бумажных листов, поджав под себя ноги, словно ребенок. В одном из углов этого шатра качалась взад-вперед Анна, пугливая циркачка, погибшая пару дней назад. Полезла в зараженный дом, чтобы ребенка спасти, и… и все. Кончилась артистка.
В другом самотканном углу на коленях стоял брат Петра, голову склонив. Понурился совсем, помутнел. Будто простить себя за что-то не мог, а потому даже руки опустил.
— Я же всю жизнь… на тебя положил. А ты меня оставил, — проговорил Андрей, ему в лицо посмотрев, и архитектору от его слов невыносимо больно стало. Будто умер брат, и сам он умер и не спит сейчас, а в реке из талой воды спиной по дну плывет.
— Я тебя не оставил, — сказал Стаматин близнецу своему — и вышел прочь, на самый край платформы Многогранника опустившись, свесив ноги, чтобы вниз посмотреть, проговорив в небо:
— И не оставлю никогда. Мы же… жилами повязаны.
А там, снаружи — формулы светом в глаза бьют. А там — серое небо плещет. И набат… Колокольный звон. Воронья воронка прямо под ногами Петра вьется, над соборной площадью, перьями сыпля. И в центре нее…
Стаматин головой тряхнул, проморгался на всякий случай, вновь туда посмотрел. Нет, не показалось ему. Ласка. Она там стояла, наверх голову задрав с немигающим взглядом серых глаз. И на него смотрела. Или и вовсе сквозь…
— Ласка! — крикнул он ей, зная, что спуститься не успеет, ничего уже сделать не сможет — и словно вынырнул, проснувшись от того, что на его лоб ладонь холодную положили. Животворящую. Так сразу хорошо стало…
Пётр не заметил даже, что до сих пор девочку за колени обнимал. Поначалу не заметил. А как очухался достаточно — руки отдернул, ошалело посмотрев на нее. Как же это?.. Чтобы он? И… ладно, на полу. Ладно, пьяный. Но… в ногах? У нее? Все равно, что у нее, она даже ближе, чем фея из стеклянной бутылки, намного ближе, но как же это? Нашелся, значит, отец заботливый. И сам на половицах слег, и дочь уложил.
Выпивоха…
— Сон плохой… мне тоже плохой приснился. Но это только кажется, что плохой. Ворон видишь — не умрешь, — девочка зевнула устало в ответ ему, будто книгу его читая, в кулак кашлянув. Не простудилась ли? Да нет, вроде все такой же холодной была, никакого жара.
И давно ли она не спала, а просто лежала в его цепких объятиях, наблюдая за неровной кирпичной кладкой? Под землю провалиться…
— Я тоже… ворон видел. Брат-то где?..
— Наверху спит. Устал он… все чертежи твои изучал.
— Чертежи… да. Чертежи. И… черт, я же тебе еду… нес, — Пётр сел, глаза протерев слипающиеся. Пальто снова на пол съехало, его всего обнажив, а после архитектор виновато в сторону мешка указал:
— Вот же она. Лежит, тебя ждет.
— Да. Спасибо, что… позаботился. Мне яблоко Андрей дал, пока ты спал. Гладкое снаружи. Внутри шершавое, — Ласка тоже с пола поднялась, на ступеньку забравшись. Вытянула ноги, спину выпрямила, хоть как-то размять пытаясь, улыбнулась печально. Сказала:
— Меня в Многогранник зовут. Я слышу. Такой… гул в голове. Будто шепот в самое сердце. Словно Капелла ко мне прикоснулась.
Это было так странно узнать, что у архитектора душа подкосилась, едва из тела не выпав. В «Розу», значит, зовут ее? Первая дочь вторую дочь в себя принять хочет… Но как же сон? Не вещий ведь? Но чтобы двоим… одно и то же в голову пришло?
— Не надо туда… Сегодня — не надо, — сказал он, сам себе не веря. Бутылку молока из мешка достал, ей протянул, на колени Ласки свои локти положил, в лицо ей смотря. Такой широкий и большой, а перед ней меньше котенка. — Никогда бы не поверил, что такое скажу. Себе бы не поверил, Ласка! Но сегодня, сегодня приходится говорить это. Не надо туда… ты меня услышь. Пожалуйста, услышь.
— Не приду — плохо будет. Нельзя… не приходить. Это же ее зов. Я тебя не оставлю, Пётр. Обещаю. Я не могу тебя оставить. Запах тмина, запах краски… и твое лицо. Глаза сейчас у тебя такие печальные. Я с этим молоком все плохое у тебя возьму. Что даешь?..
— Страх. Я тебе страх свой отдаю. Я Многогранник больше чем что-либо люблю, брата окромя. Он — самое важное, что я в жизни создал. Венец наш с Андреем. Но так неспокойно сегодня на душе… «Роза», она ведь всех любит. Но никто взаимностью ей не отвечает. И я… сегодня не могу ответить тоже. Страшно мне, слышишь? Будто воронье гнездо — там. Из мрамора выточенное… — Пётр лбом себе в запястья ткнулся, глаза закрыв. Просидел так пару тяжелых минут, не шевелясь, пока девочка с молоком в руках застыла, так и не выпив ни глотка. Потом вновь на нее посмотрел, молчаливую и хмурую. — Но выбора ведь нет…
— У меня — никогда нет. Но мне у тебя нравится. Ты — мой друг. Лучший. Единственный. Все закончится — и снова вместе будем. Здесь, — Ласка по волосам его потрепала, улыбнувшись нежно-нежно, верхние зубки невольно показав.
И так хорошо на сердце Петра стало… словно погрузился он в ванну с теплым молоком, травами пахнущим. И очистился весь, каждый грех с себя смыв.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Половицы заскрипели. Лампочка над ними мигнула, зажглась огненным светом. Мотылек об нее стукнулся — и рухнул Ласке на костлявое плечо, весь дрожа и трепеща крыльями.
— Ну, болтливые вы люди! — крикнул им сверху Андрей, смехом залившись. Перевалился через перила, на них посмотрев, а после вниз спустился, по ступеням пробежав лихой чечеткой. Веселый, весь в белом, красивый. Словно смерть на крыльях.
Девочку он ввысь дернул за плечи, чуть ли не у брата из-под носа вырвав. И того поднял чуть погодя, вновь пальто с пола подобрав. За мешок тоже схватился, семью свою нерадивую оглядев в этот же момент с ухмылкой. Первый — полутрезвый, сонный, мутный и словно бы испуганный. Вторая — чистая, словно горный хрусталь, но еще совсем чужая да незнакомая.
И он — весь из себя скоморох.
— Есть-то будете? А то комендант нам голову оторвет! Что не кормим… так как тебя звать-то, белесая?
— Ласка.
— Я смотрю, родители с именем не морочились. Брат-то мне наговорил чего-то, а я все равно не запомнил. Но не суть. Я не знаю, куда тебе там надо, мне вот — никуда. Отцветает свое твирь, и без меня в кабаке справятся. Давайте-ка поэтому лучше наверх пойдем, — Андрей, никого из них не слушая, первым по ступеням вскарабкался, Петра с приемной племянницей за собой потянув.
Мимо чертежей мелом, мимо собственного плевка, давно высохшего, мимо табурета, свечами покрытого, мимо картин. Стола обеденного как такового у архитектора не было — не ел он практически. Но все же что-то, кастрюлями заваленное, нашлось. И на это Стаматин-старший все добро и выложил, и сам на край сев, решив не занимать ни кресла, ни табуретов.
Яблоки. Лимоны. Курут. Орехи. Изюм. Все самое нужное. И бутылка молока от девочки сверху.
— А ведь в орех душу поймать можно… — зачем-то сказала Ласка, тут же Андрею, бровь выгнувшему, объяснив:
— Мне дети говорили. Они иногда заглядывают в мою сторожку. И как заглянут — так тихо на кладбище становится… Будто все мертвые успокаиваются. Они просто одиночество теряют. Забирают их дети. К себе в орехи. И общаются с ними. Не знаю даже, хорошо это или плохо.
— Я тоже об этом слышал… кто же мне говорил-то?.. Не помню. Мария, может… Великая женщина, знаешь ее? Она тебя на пару лет старше, — Пётр табурет свой к столу пододвинул, девочке сесть предложив. Она головой отрицательно мотнула только, на пол опустившись. С тихим вздохом ему самому забраться пришлось, свечки переставив к ее ногам.
Даром, Андрей Ласке пальто в руки кинул, и она в него обернулась, чтобы не мерзнуть, сидя на половицах. Подумать только! Мешанина лоскутов — и та кому-то нужна. И сам он, Пётр — кому-то нужен. Хмурый, печальный, перепитый. Все одно — нужен.
— Поем — и пойду… А то ведь… ждут меня в Соборе, — девочка виновато посмотрела на Стаматина-младшего, взгляд тут же отведя. Хотела было к нему руку протянуть, чтобы тепло ощутить, чтобы успокоить его — да он первый это сделал, позволив свои пальцы с ее переплести. Словно нити связывая.
Красное — с красным. Белое — с белым. Весь мир — линии. Умеешь по ним идти — хорошим человеком становишься. Не знаешь, как им следовать — ломаешься. Все вокруг себя ломаешь. И кривым, некрасивым делаешь.
Город-то на линиях построен. Каждый элемент его — часть живого сердца.
И в ладони Ласкиной — вены. И в ладони Петра — вены. Душа — в ладони. След прикосновения — в ладони. Коснешься мира — мир изменишь. Тебя мир коснется — ты изменишься.
— Ешьте давайте. А то застыли изваяниями. Одна, значит, спешит. А второй что? Узнал хоть, что пить надо, чтобы не заболеть? Я псалтырь ночью у тебя на окне увидел — чуть не поперхнулся. Скажи, что это ее книжка, брат! — Андрей то ли оскалился, то ли улыбнулся, ожерелье на шее поправив из бусин своих. Потом шнурок-нитку поправил. От рубахи братской… И от лимона кусок целый с кожурой вместе в рот отправил. Не поморщился даже. — Соли б сюда!
— Мой это псалтырь.
— Чтоб я провалился!
— Я еще яблоко возьму… — Ласка выпустила ладонь Петра, свой холод на его тепло разменяв, фрукт гладкий с тумбы забрав. Положила его на свои колени, всеми пальцами обхватив. И поняла — не говорила с мертвыми еще сегодня. Не успокаивала их.
Но и не звал ее никто. Совсем не звал. И внезапно так плохо стало… хоть волком вой. На свечки обернулась — а те погасли уже. По виду — давно. Все до одной. Даже у ног — полыхнули и кончились. И ясно стало — что-то покинуло ее насовсем, с землей смешавшись. Мертвых новых сожгли всех. А старые дотягиваться перестали. И пустота внутри Ласки образовалась, вороньими перьями набитая. То есть не совсем пустая. Но ощущаемая такой.
Сколько тысяч погибло за эти дни просто так? И почему же она живой осталась?
— Ты ж не верил никогда! К чему эти шутки? — Андрей Петру в руки сушеной рыбы кусок сунул. Тот к своей чести съел его, водой запив. За бутылку так схватился, будто твирин там был, болезненно пальцы сжав. Но — нет. В стакан обычная прозрачная жидкость капнула. Без чертиков на дне.
— Я за нее волнуюсь… — пробормотал он на издыхании, залпом все выпив и еще себе налив, соль на языке чувствуя.
— За Многогранник? — улыбнулся брат его ехидно, молоко в руках повертев и на место вернув. Не потребила напиток сейчас девочка — ну и черт с ним. Потом, значит, пригодится ей же.
— Дурак ты.
— Да не серчай! Понимаю. Понадеялся просто, что у тебя еще царь в голове остался. Вижу — не остался, — близнец фыркнул, но ничего больше не сказал, на Ласку только покосившись. А та уже яблоко дожевать успела, все на свои погасшие свечки смотря глазами слезящимися.
Заботливая! В этом-то вся беда… Такая — и в огонь, и в воду. Он-то — за брата и в огонь, и в воду. А она за кого? За мертвых своих?
Пётр с табурета поднялся, уже к рабочему столу подойдя. Там есть нельзя было, там чертежи, краски, скорлупки из-под орехов (душу, что ли, ловил?..), бумаги какие-то лежали. Порванный на две половины приказ о подселении и удочерении тоже там был. А еще бутылки из-под твирина да пустые стаканы. То из горла Стаматин-младший пил, словно зверь, то из кружки, как человек — не разобрать, кем стал.
В кладовке его — кости. В углу мансарды — часы. На постели — одеяло. На потолке — меловые рисунки. И все — непонятное. Собранное из многого.
Он как-то услышал от степняков про то, что есть удург. Будто это тело, вместившее в себя мир. И понял тогда, что его жилище — точно удург. Оно тоже вместило в себя все, что найти смогло.
— Пора мне… — наконец, протянула девочка откуда-то из-за его спины, взяв в руки одну из своих свечек и обратно на табурет ее поместив, словно на алтарь.
— Проводить тебя? — Пётр от стола обернулся, на Ласку посмотрев хмуро и растерянно. Забыл совсем, за чем ходил. Так и замер, дураком себя мысленно назвав. И внутри у него все так сжалось…
— Там разбой на улицах. Куда ж ты пойдешь-то? — выгнул Андрей бровь, в его сторону взгляд обратив мгновенно заострившийся.
У него, у Андрея, брови не такие тонкие, как у близнеца были. Но все одно — красивые. Мимика у него такая была… ни у кого такой не было. А у брата — своя мимика. Хмурая более. Но все равно прекрасная. По-своему.
— Мне не страшно, я резать мастак. А ты куда? Собрался… Провожающий, — добавил хозяин твиринового шалмана, едко хмыкнув и рубаху свою чуть запахнув.
— И мне не страшно. Не отпускать же ее одну.
— Я и сама… — протянула было Ласка…
— Сама дома посидишь. Нашлись герои. До Собора? Ну, пошли до Собора. Окольными путями придется брести-то. Сабуровские выродки один черт не пропустят, — Стаматин-старший осклабился, одним своим лицом всю ненависть выразив к этим людям. Потом одумался, безнадежно заключил:
— А, там же не они теперь! Армейцы…
— Им до твоей навахи… Я ведь и сам могу. Тенью. Ты же бойкий, брат, ты первый пулю получишь, — Пётр помог Ласке подняться, попутно с братом изъясняясь, а после, немного подумав, спросил у девочки:
— У тебя-то, кстати, одежда теплая есть? Осень же.
— Было что-то… Пришла я в чем. Вот то и теплое, — та только головой из стороны в сторону мотнула, с ноги на ногу переминувшись и галстук поправив красный.
Непонятная совсем она. Беззащитная на самом деле. Отпускать ее от сердца было смерти подобно. Особенно — после такого дурного сна. Но Капелла звала… а кто архитектор против нее был? Пыль.
Пётр не любил Ольгимских. Да и Андрей честно говоря к ним прохладно относился. Они кровью города были, но кровь порченой оказалась. Как Виктория умерла, так совсем себя потеряли, разругавшись друг с другом с концами. Термитник, вот, недавно заколотили. И обратно расколотили зачем-то спустя пару дней.
Неприятные люди они были все-таки. Править хотели… Всех под себя подмять. Вот и Хозяйку вырастили в своем доме новую. Белую, черную, поди ж ты разбери.
— Мою возьми. От меня не убудет. А ты вернешься — и отдашь. Там же ветер… гуляет по стеклу. Простудишься, — Пётр, о стену опираясь, вниз двинулся, не оборачиваясь. Следом и Ласка направилась, кивнувшая ему едва заметно в знак согласия, в пальто кутаясь. А Андрей за ними хвостом увязался.
Когда дверь на замок закрыли, девочка напоследок лбом в нее ткнулась, что-то напев практически беззвучно. Подумала немного после и объяснила, что это она дому поет. И картинам. Чтобы знали они, что точно она к ним вернется. Мертвым так спеть и не успела, но хоть живым попробует успеть…
А Петру отчего-то подумалось в этот момент, что это его она так успокаивает, а не мансарду вовсе. Было что-то у Ласки во взгляде болезненное такое… будто судьбу свою она знала. Нелегкую, глупую, ножом нарисованную на земле. Не шла бы только в Многогранник… да долг звал. Как куклу за ниточки ее тянули — и вытянули с концами. Прямо из его жилистых рук.
А он сам бы себя всего изрезал, прямо в этой наполненной свечами ванной, перед всем миром… лишь бы не отпустить себя дочь. Но поздно — уже выскальзывать начала. Словно бутылка из едва сжимающихся пальцев. И — дробью осколков на камни.
— Костры жгли, ты чувствуешь, Пётр?.. опять кострами пахнет. Совсем под дождем они промокли, мертвые мои… Ты скажешь: «Не было дождя». А ведь небо плакало не переставая последние дни. Потому и нет дождя в нашем городе больше, вместо него одни только сухие дорожки от слез остались, — Ласка тыльной стороной ладони свое лицо вытерла, вперед скользя, словно Андрея нерадивая копия — тот тоже вечно бежал куда-то, не оборачиваясь…
Но все сходство их закончилось, когда она обернулась внезапно. Бледная, всклоченная и нерасчесанная совсем. В волосах ее — твири листики. В волосах ее — пыль и паутина. В волосах ее — прикосновения чужих пальцев. А у тени архитектора что в волосах? Перхоть да след от ее губ.
— Ничего. Пройдет это… и изюм будем есть. С яблоками, — улыбнулся Пётр ей так, что сам себе не поверил. Словно челюсть ему от боли свело, так рот перекорежило. — Смотри! — внезапно вскинул он голову, вперед указав. И дочь, и брат глянули туда же, охнув синхронно, но каждый по-своему.
Стреляли. Ну точно — стреляли. Одному — в грудь. Второму — в живот. Третьей… прикладом по лицу врезали так, что она упала навзничь, кровью кропя, землю своей жизнью напитывая. И не бандитов, грязью да копотью перемазанных, мутузили армейские, нет. Людей. Горожан простых.
Но стоило им внимание на Петра да Ласку с Андреем обратить…
— Ах вы… сволочи! — Стаматин-старший осклабился тут же, к ним ринувшись — и впервые близнец его за воротник схватил так, что тот чуть не оторвался. Не удержал даже, нет — схватил просто, всем запястьем и телом дрогнув, пальцы цепкие тут же разжав. И копия его обмерла от этой резкости, обернувшись нелепо. На своих. Брата да племянницу.
Сам Андрей в пяти шагах уже от тех, кого защитить хотел, оказался, не заметив этого даже. А потому выдохнул тяжело — и руки в карманы убрал, исподлобья на армию смотря, пока волком загнанным отступал обратно. Понял, что не достанет этих гадов. И сам первым на расстрел пойдет, если доживет, великий гений брата подведя и вообще всех в этом мире подведя.
А мир-то его — полтора человека и одно творение.
Ненавидел он армию. Всей душой — ненавидел. Хуже инквизиции она для него была. И не потому, что по людям даже стреляла. Потому, что Петру навредить могла. Ласке — тоже. Игла-то из слов и прикосновений ее крепко в сердце его засела, не отпуская. Словно из кости выточенная.
А не шабнак ли девка?
Андрей обошел врагов по широкой дуге, брата за руку взяв. А тот — за свою дочку новоявленную уцепился и за собой ее провел, чуть позади держа. Заботливый… Как в первые ночи у подножия Многогранника спал, так и теперь у ног Ласки виться был готов. Лишь бы уберечь. Лишь бы удержать ускользающие мгновения счастья. Лишь бы…
Воздух совсем кровью и порохом пропах. Родной это запах был. Дерзкий. Пальцы под скобами Стаматина-старшего сами по себе невидимую рукоять стиснули, в пляс готовые пуститься и его пустить, дай только им волю…
Но он не пустился. Но не потому, что сам этого захотел.
Пётр на брата когда посмотрел, на его шальные зрачки — он покрепче ладонь его сжал. Почувствовал ведь эту искру от начинающегося пожара гнева всем своим существом, тут же водой дождевой из долга душу близнеца окатив. Ему рисковать — нельзя. Он у него — один. И больше таких, как он, не будет в жизни архитектора никогда.
— Окстись, Андрей, опомнись…
— Да помню я! Не зуди! Шудхэр…
Идти вперед было впервые так сложно. Словно реку вброд они переходили, проползая мимо домов, временем потертых да запаха дыма, кровавых луж и мертвых, придавленных армейскими сапогами, в грязь вогнанных.
Многогранник всех любил. А чем люди ему отвечали? Чем ответить могли? Те, кого должно было это строение возвысить, с пеной во рту у окон собственных жилищ лежали, холодеющими пальцами ставни стискивая, не в силах открыть.
Воздуха бы… воздуха…
— Воздуха!.. — крикнуло девочке в самое ухо.
И Ласка головой дернула в попытке опомниться, но все же вперед рухнула прямо на острые колени свои, в кровь их разбив. Словно неведомая сила подломила ее тощие ноги. Пётр обернулся тут же, поймать дочку попытавшись… не смог. А девочка всхлипнула тяжело, посмотрев ему в лицо жалостливо. Потом сквозь его лицо. Потом сквозь целый мир… И прощебетала:
— Больно им, Пётр… очень им больно…
— Я… понимаю.
— И не сделать ничего… совсем ничего не сделать…
— Ты глаза закрой. До десяти считай. Откроешь — и кончится все. Веришь мне? — спросил у нее архитектор, руку ей протянув и за плечо взяв, пытаясь не выдать страха, вгрызшегося в самое его сердце.
— Не любят они больше меня… совсем не любят, — Ласка кое-как на ноги поднялась, не услышав его сначала и только ладонями лицо от всего города заслонив. От взглядов мертвых убрав. Но после словно бы опомнилась и добавила сквозь слезы:
— Верю… тебе хочу верить. И… верю.
— Веришь… — попробовал Пётр слово на вкус, горько усмехнувшись, и, словно петлю на шее своей ослабив, проговорил:
— Они — может быть и не любят. Я ведь, Ласка, за мертвых не говорю… Но я-то тебя люблю. Ты мне немного любви своей дала — и я ее тебе возвращаю сторицей. Пошли… К Многограннику. Нашему с Андреем. С тобой тоже общему теперь. Я проведу тебя к нему, если ты будешь держать меня за руку. А потом мы Яму построим… вместе все. И будет это Великая Яма. Уже точно наша будет. Мы все ребра жесткости городу сломаем! Словно спички. И воспрянет… он. И мы тоже воспрянем. И мертвые твои, я обещаю.
Пальцы переплелись с пальцами, словно нити две. И сшились намертво, ударами сердец объединенные. Вена с веной, кожа с кожей. Ласка выдохнула протяжно, глаза свои серые миру вновь явив. Красивые… и искрящиеся удивительным светом сквозь бусинки слез.
Пётр засмотрелся невольно, чувствуя, что внутри у него словно бы солнце встало — тепло и спокойно так стало озябшей прежде душе.
— Ну ты и… прозаик. Я аж сам заслушался, — Андрей привычно вперед двинулся сквозь город, не став ждать их, чечетку шагами своими порывистыми по камням отбивая. И они за ним пошли, держась теперь друг друга еще больше, заботой и надеждой на лучшее перевязанные. За повесой, за балагуром, за главным скоморохом этого города, пляшущим на чужих костях, пошли. — Давайте скорее! Аглая, небось, заждалась!
А все-таки хорошим он был. Андрей. Как ласточка. Все равно хорошим.
Примечания:
А теперь - передышка.