Нити
28 октября 2020 г., 20:52
Ласка совсем ничего не запомнила. Совсем. Как свалилась со ступеней — и то белым пятном в мозгу отпечаталось. Как ее поймали, за плечи удержав и в лицо посмотрели — того и вовсе не было. Ничего не было, только огненные мушки перед глазами плясали да тарбаганчики по степным полям внутри девочки бегали, каждого звука пугаясь.
А были ли они, звуки?
Не бойся смерти, только за смертью, только за смертью начнется настоящая жи-изнь…
Пётр едва ее удержать смог, к себе прижав и глаза закрыв. Чтобы не видеть… совсем не видеть, как остальные ребята — тоже падали. Один за одним, словно куклы. Валились с ног, хватаясь за головы, дышали жаром, сипели что-то растерянно, совсем не понимая своей боли. И воздух, воздух Многогранника таким тяжелым стал! Весь хлопьями «сажи» покрылся, цвет переменив.
Пряталась она, что ли? Песчанка?
Ласка всхлипнула, глаза закатив, Петру в рукава рубахи вцепилась. Ладони ее, всегда холодные, внезапно горячими стали. Такими, что даже его опалили. И понял он, что не дойдет сама она до дома. Свалится. Как мотылек с той лампочки.
Андрей-то в Соборе еще беседу с инквизиторшей вел, так и не отпустила его она. Совсем их прижали. Ну, или они прижались. Тут смотреть правильно надо было. Стаматин-старший с Грифом на лавке засел языками чесать, пока Петра допрашивали, да и забылся совсем, брякнул чего не нужно. Увлекся, как часто с ним бывало, да и осечку допустил.
Так о смысле жизни с Аглаей говорить и остался, что-то свое рьяно доказывая то ей, то Григорию, что сам в себе запутался словно нитки моток.
Подождать брата, что ли?.. Он поможет ведь… Накричит, конечно, тоже, но все-таки поможет…
А если дочке хуже станет?.. А если умрет?.. прямо здесь… на его руках?..
Голова кружится, в ней появились новые мысли. Кружится голова-а…
— Ты держись…
Пётр неловко Ласку под колени подхватил дрожащие, на руки ее взяв. Сам едва не упал, когда она выгнулась вся, закатив светлые глаза. Шатало его как в лучшие твириновые дни, но совсем не от алкоголя.
Дочка была легкая что пушинка, пальто на теле ее было чуть ли не тяжелее самого тела. Стаматин это всем своим существом ощутил, когда хромающим шагом прочь двинулся.
День еще, казалось, пройти не успел, только недавно утро было, а тут уже вечер за порог ступил. Злой, темный, руки тянущий. Пахнущий так странно… и виделись в нем Петру вороньи перья и мазки черной краской. А вместо сизых звезд — пятна крови да бурая плесень от песчаной язвы по небу расползались. Будто не на стенах домов она росла, а на самой земле, на самом Космосе, на всем, чего взгляд коснуться мог.
Пётр даже не понял, как Ласку дотащил. И сколько времени на это потратил. Просто ткнулся внезапно лбом в собственную дверь, собакой взвыв — и в дыхание девочки вслушался. А она из беспамятства своего так и не вышла, зябко и часто воздух то в себя вкидывая, то из себя выводя. И пахло теперь от нее не приторной сладостью, а чем-то железным.
Кровью, что ли, пахло?
И слышалось… Даже ему — слышалось. Будто из глубин дочки шептало что-то пряным женским голосом, все глубже ее к черте подводя. К той, откуда не возвращаются.
Разделение одинокого тела, не в этом ли милосердие-е?
— Не в этом, дура… Не в этом, слышишь? Не смей ее у меня забирать… — Пётр едва не встряхнул тщедушное тело, все же удержавшись, пускай и с трудом. Не ее это голос. Не ее совсем. Это болезнь поет… неужели говорящая она? И неужели она с ним говорит?
Стаматин дверь открыл, внутрь собственной конуры-мансарды зайдя — и на пол едва не свалился, дрожащий кулек из обернутой в пальто Ласки наверх потащив. Не подумал даже о замке и связи его с ключом, не до него было.
Здесь, внутри, воздух хоть почище. И совсем огнем не пахнет… Она же чувствительная. Дочка. Она каждый запах ловит. Савьюр вот ниточкой сухой из вазы торчит, и его Ласка слышит, он уверен. Все слышит она, потому и притихла чуть, сквозь пелену закатившихся глаз на него посмотрев. Архитектор этого не знал даже. Знать не мог. Но сердцем чувствовал, и сердце это его внутри сжималось, скручивалось, на стежки расходилось.
— Заразишься же… — девочка всхлипнула, когда Пётр ее до постели дотащил, на нее сложив и рядом на колени рухнув, лбом ткнувшись в покрывала край. Никакой. Совсем никакой. Тяжело дышащий, бледный, с горящими глазами.
Ноздри раздуваются. Что-то хищное во всем лице есть. Всегда было. Они же с братом не люди — клинки в руках друг друга. У города в руках. Один — лечащий, все раны заживляющий. Второй — калечащий, но при этом нет первого без второго и второго без первого…
А кто какой — сам черт не разберет…
— Ты не умирай. У меня есть… не знаю, что есть… Андрей говорил, что твирин помогает! Но он же не спасет… Уснешь — и не проснешься совсем же. У меня… там курут, хлеб… Понимаешь? Для тебя все. А кому оно останется, если?.. — Пётр зябко посмотрел на Ласку, на миг в себя пришедшую, и не сказал больше ничего, в лицо ее вглядевшись.
Белая-белая. Неживая совсем. Внезапно такая далекая, туманная, смертью охваченная. И если ее из этих костлявых объятий не вырвать, то как же? То точно растворится, на ниточки распадется. Но совсем некому собрать ее обратно будет…
— Я… не хочу… но ты не бойся. Сахар в чае…
— Не сахар ты! А грязь эта лживая — не чай! — поймал ее мысль Стаматин, в нее всеми когтями вцепившись. В мысль. Чтобы не было… никогда чтобы такого в голове этой белобрысой не возникало!
— Заразишься… — снова только протянула Ласка, жжение во всем своем существе ощущая. А в голове у нее — хороводы. В голове — шепот травы, грохот костей и соловьиные песни. И тихо так внутри мансарды в то же время, спокойно.
Старые нити рвутся, новые сшиваются. И что с чем сошьется — никогда не предугадать. Самые неверные решения иной раз лучшими оборачиваются. Самый вероятный выбор — может быть и верная смерть.
Заранее ничто не ведомо.
Люди они. Просто — люди. Зависимые, слабые, друг за друга цепляющиеся, жизни не смыслящие без каких-то мелочных вещей, до которых Земле дела нет. Она не их — она сам город испытывает. А они — лишь пешки в руках ее. Фигуры разменные.
— Ворон видишь — не умрешь, — Пётр усмехнулся горько, волос ее ладонью коснувшись. Жар почувствовался сквозь них даже. И то, как взгляд Ласки по стенам ползал… лихорадочно, резко, без передышек.
— Картины у тебя… красивые…
— Какие картины?
— Все. Я смотрела на них. Такие… они невероятные. Взгляну на них и… так спокойно становится. На тебя взгляну — еще спокойнее. И так… умереть. За жизнь цепляясь… умереть. Как я могу тебя оставить? И как же за жизнь цепляться. Как? Я же… никогда, — Ласка усмехнулась жалобно. Не жалостливо — болезненно и жалобно, словно настоящая чумная больная. Такие сейчас, в тряпки перемотанные, по улицам бродили. И на землю падали, огнем опаленные да сами погибшие. Не нужно было им пламя для того, чтобы сгорать.
Если настолько слабы, что не могут вынести боль, только тогда наступает сме-ерть…
— Я за Бурахом схожу! Брата отправлю… — Пётр на ноги вскочил, с места подорвавшись — и словно гвоздями его прибило к полу, когда девочка в руку ему вцепилась всеми своими пальцами. Жарко так…
Пальцы горячие-горячие. Дрожат. Слова друг о друга запинаются. Ни вдохнуть, ни выдохнуть. В голове тепло-тепло… и голос женский сквозь каждую щелочку льется. Зовет. Обещает. Разное говорит, к земле могильной склоняя.
Хотят победить болезнь, а связывать не умеют, старым родителям врачевателей стало понятно, что дело в больших существах, а они рвали связи, старались, а новых не связали, вот и пришла еще ра-аз…
— Еще ра-аз… — эхом повторила Ласка, покрепче пальцы художника и архитектора сжав, улыбнувшись ему в ладони. Такими — музыку творить, волосы гребнем расчесывать, венки плести, на стенах красками рисовать, с опаленной иглой в косяке дверном в кости играть… И выигрывать, выигрывать, выигрывать, душу ее из оков смерти вырывая, корни ее из дома вырывая и на землю новую, многогранную пересаживая. — Не заразись… я не вынесу, если мертвый будешь. Я… я не вынесу, Пётр, я совсем не вынесу…
— Ты лежи. Страшно. Мне — страшно. Тебе еще страшнее… Но я тебя не брошу, слышишь? Никогда. Как же я тебя брошу…
— Сердце у тебя доброе-доброе. Живое сердце. Зябко тут очень… и жарко. Знаешь, одновременно и холодно, и дышать нечем.
— Знаю, — Пётр пальто на ней поправил, в сторону двери посмотрев. Надеялся… теплилась внутри надежда-то. Что сейчас войдет кто угодно. Хоть бакалавр медицины столичной, хоть хирург степной, хоть девчонка-самозванка с проклятиями и чудотворным даром, хоть черт сам явится с рогами и крыльями. И спасет. Вылечит. Ее вытащит с того света.
Ни-ко-го.
Плакать захотелось. Уголки глаз защипало. Сколько псалтырь читал… все без толку. Неужели и правда, хоть лбом об иконы бейся, а грехи не смыть никогда? Он же грешник. Убийца он. Фархада…
Не убивал он Фархада.
Не убивал.
Дверь печально скрипнула, открывшись неловко. Стаматин обернулся вбок — и с братом взглядом встретился, только быстро кивнув ему. Проходи, мол, времени на тебя нет. Андрей его на пороге стоял, белый весь, о косяк дверной плечом опираясь и дыша тяжело. Словно что-то не то в воздухе чувствовал, а потому внутрь не решался зайти.
Всегда нетерпеливый, а сейчас такой растерянный, он на кивок близнеца только мрачным взглядом отреагировал.
— Без меня умчался? Беда… Я только вышел — понял. Когда дряни этой полной грудью вдохнул, — он с силами собрался, легко оттолкнулся от косяка, внутрь зайдя и изваянием около угла застыв, до него добравшись, приоткрыв рот. Потом опомнился, брата за плечо схватив, не в силах оттащить от постели:
— Заразишься же, дурень!
— Не важно это. Она же… умереть может. Ты понимаешь? — Пётр вновь закатившую глаза Ласку за запястье сжал, чувствуя, как ее пальцы дрожат.
Нити. Все они — нити, нервы, кости, кровь, линии. Шитые-перешитые. Штопанные-перештопанные. Соединенные.
Братья друг с другом век повязаны. Одной бедой перебинтованы. Одним нутром рождены. Одинаковые. Разные. Черное с белым в них смешалось, переплелось. Поди ж разбери, кто хорош, а кто всех хуже. В душу каждому загляни — и поймешь, что монета одна, что рука одна, просто стороны и пальцы — разные. А ведь еще и ребро есть…
Ласка — ребро. Многогранник — ребро. Ребро жесткости их. То, что упасть не дает. Собор — ребро. Лестницы в небо — грудь целая. Оголенная, вывороченная, наружу выставленная. В нее теперь игрушки складывают, по ней теперь вороны бродят, гнезда вьют.
— Врача надо. А ты… отойти не можешь. Сам бы с твоей чумной остался, так где ж ты этих докторов найдешь? — Андрей ширмы край сжал так, что та треснула под его пальцами. Какая же сила в этих руках была, чудеса из пепла и грязи творящих… — И тебя в город не выпустить, и с ней не оставить…
— Я ее не брошу.
— А меня ради? Ну? Если ж ты умрешь, то к черту мне этот город? Зачем тогда все это было? Многогранник… он без тебя мертв будет. Каины подавятся им пускай. Ты без него хоть жив был и будешь. А я как? Я мертв буду, если брат мой мертв! И не починит меня ничто!
— Тебя ради — и смерти в горло вцеплюсь. Ты один у меня, брат. Но и она — одна. Совсем одна. И это же воды глоток…
— Сказал бы, что ополоумел ты! Сказал бы… но не скажу, — Андрей все же силы в себе нашел, за плечи близнеца от постели оттащив. — В кладовку иди! Оттуда глазей. На дочку свою… Подойдешь — убью. Клянусь тебе! Сабуров в муках издох от этой дряни, а ты от моих рук… издохнешь. Я за врачом. Слышишь? За врачом. А ты — сиди. Нашелся герой…
— Спасибо, — Пётр, словно слов его не слыша, назад двинулся, благодарность прохрипев. И — на табурет. А брат, не сказав ничего, только дверью хлопнул, громовым стуком весь дом известив о том, что любую стену сейчас прошибет. И подошвы его по ступеням грохотом отдавались, все отдаляясь и отдаляясь… пока не стихли совсем.
Я — панацея от одиночества, панаце-ея…
Страшно ему было. На самом деле — страшно. Заболеть — страшно. Слушать то, как Ласка легкими во сне хрипела — страшно. Лишь бы не заматывалась в ткань эту! Уродливую, гнилую. Как у всех. Она же… обезличивала. Да и где ж они ее столько брали…
Трусливый он. По-своему трусливый. И пусть себя в руки взять смог единожды, второй раз уже из пальцев ускользнет. И найдут его… в кладовке этой, пусть брат будет неладен. Всегда ж знает, как надавить!
И правда, в кладовку пришлось перебраться. Голову склонив, Пётр пальцами только свои рукава теребил, на пианино косясь. Сыграть бы… когда-то ведь умел. Может, Ласка бы порадовалась. Улыбнулась бы, как всегда, ведь эти несколько дней и стали его «всегда». И счастлив он был. Совсем немного. Счастлив.
Никогда таким, казалось, не чувствовал себя до этого.
А улица опять смертью запахла. Сажей ядовитой. Казалось, весь город ей за неделю порос, лицо свое переменив. Покраснел, нарывами покрылся. Совсем чужим стал. Было в нем раньше что-то светлое и манящее, а теперь все в лету кануло. И не осталось ничего. Гиблое место, из которого не уходить — бежать хотелось.
Андрей ведь предлагал…
Но как же Многогранник бросить? Венец жизни их? Его жизни? Лучше него ничего уже создать не выйдет. Яму только если…
Вновь дверь о стену ударилась, петлями захрипев. Пётр тут же голову вскинул, хмуро в ее сторону глянув. Совсем в мыслях собственных запутался, затерялся. Не знал уже, что плохо, а что хорошо. Вообще ничего не знал. Только в горле его сушило нестерпимо. Шутка ли? С десяток часов уже не пил, разве что водички себе в стакан нацедил из бутылки. И та в глотку не пролезла.
Бурах это оказался. Прискакал, значит.
— Это брат тебя?.. — Стаматин за спину хирурга заглянул, но не увидел там никого, только паук на своей серебряной нитке меж полом и потолком завис, не зная, куда ему податься. То ли в землю, то ли на небо. Знак, что ли?
— Брат, брат. Кто ж еще. Ласка где? И ты… что ты-то здесь забыл, идиот? — Артемий по сторонам посмотрел, девочки не увидев. Да как же… разглядишь ее среди этого бедлама из тряпок, мусора, бумаг и костей.
— Даже не пытайся, — оборвал его Пётр, почувствовав огонек ненависти внутри. И снова собака внутри него с цепи срываться начала, за душой скуля и воя. — Я никуда не уйду, — он шепотом за собой свою же фразу повторил, глаза полуприкрыв, с силами собираясь, — я никуда не уйду… Что там надо? Припарки принять? — сам архитектор не понял, что нести начал, но все же нести это продолжил, все более угрюмым становясь:
— Давай припарки. Девочку не брошу. И забрать не позволю. Ласку мою…
Мою. Хорошо сказал. Как ножом отрезал. И сам себе этот нож в шею вогнал, обездвиживаясь все больше. Привязываясь все сильнее. У брата, он точно это чувствовал, словно игла в сердце застряла. У него — острие под кадыком. Потому и каждое слово — боль. И каждый взгляд на Гаруспика — лезвие.
Не доверял он ему. Верил. Но не доверял.
— Ого, — хмыкнул степняк, руки на груди сложив. Сам, что ли, занозился? — Уже и «твою». В отцы заделался?
И не объяснить же ему… Все одно — не поймет. Как армейский штык прямой. И говорить с ним так же прямо ну никак не выйдет. Переломится.
— Она, брат, как глоток воды, — Пётр горько усмехнулся, все более погано себя ощущая. — Поет моим картинам колыбельные. Колыбельные! — словно собственным словам не веря, прошипел он, в сторону ширмы покосившись. Проснулась, что ли? И правда, сидит понуро. Бледная такая, совсем не своя. — Они для нее живые. Или мертвые… в общем, люди. Понимаешь?
Не понял. По взгляду ясно — не понял. Может, времени мало было. Может, вникнуть не пытался. Стаматину, в общем-то, все равно было. Не зная, как речь свою пламенную в начале, но погасшую к концу закончить, он наконец признался:
— Даже самого воротить с них перестало…
Не соврал даже. И правда — перестало. Когда Ласка сказала, что невероятные они. И душа что у них. И… многое ведь она говорила. На самом деле. Пускай и молчала куда больше. Или за пальцы его цеплялась, все пытаясь тепла себе немного взять. Или не только его. Она же хотела печаль его забрать, дабы боль облегчить. С изюмом, вот, заботу приняла. Потом любовь в ответ вернула. А после — горе его себе в карман положила. И тот поцелуй в лоб у Собора, он это всем собой почувствовал, словно удар колокола был.
Когда не она его. Он ее.
— Береги девочку-то, — словно в глазах его что-то прочитав, проговорил Бурах наконец, какую-то склянку ему протянув. И, постояв пару секунд, к постели двинулся, мутно куда-то в угол бросив:
— Я тебе не дамся, слышишь? Бодхо достаточно крови пролила… всех излечить хватит.
Странная жидкость в бутылке плескалась. Искрилась зеленым. Пить ее страшно было. Да даже на вкус пробовать — страшно.
Дверь снова о стену бухнула, прервав попытки Гаруспика Ласку разбудить — это Бакалавр собственной персоной явился, чуть ли не за шкирку ведомый. А следом — Андрей. И взгляд у него острый-острый.
— Вылечишь? Ну? Ты мне по гроб жизни обязан, ученый, — рыкнул Стаматин-старший в его сторону, после чего на Петра взор обратил, тут же к нему кинувшись. — А этот что, Петь? Налил чего? Если не налил, я ему сам налью… В глаз кулаком.
— Остынь, повеса. Я людей лечу, пока ты по кабакам своим шатаешься, — рыкнул в его сторону Бурах. Совсем они не ладили, это даже Данковский понял, по сторонам оглядевшись и на всякий случай к Петру отойдя.
— Покажите-ка свои руки. И рот откройте. Хорошо, — мельком он его осмотрел, выдохнув облегченно. — Не больны. Но — в опасности. Район заражен, знаете ли.
— Догадался уже…
— Да если б не мой кабак… — будто откуда-то со стороны раздался рык Андрея, сменившийся тягостным молчанием. Остыл, что ли?
— Э-этот город — машина смерти. Люди — колесики этой машины. Я одна здесь живая. Я одна — настоящая-я…
Это Ласка протянула, вымученный взгляд свой на лицо Артемия обратив. Не за себя говорила, сбитым шепотом сквозь воздух сквозя. Это Земля сквозь нее… сипела на последнем издыхании разгоряченного лихорадкой тела. И словно что-то сошлось у Петра в голове, и понял он, что, верно, умирает язва, раз девочка настолько ее слышит хорошо, что говорить от ее лица может.
Или не язва это умирала?
Но точно не дочка его.
— Я тебе сейчас дам кое-что. Больно будет. Очень. Порошочек это. Слышала о порошочках? Слышала… ты не говори мне, что прощаться не будем. Я тебя спасу, Ласка. У меня лекарство есть! В кармане лекарство! — Гаруспик только снова ее за плечи тряхнул, пока она в забытье валилась, глазами ошалело мигая.
— Я… узнаю тебя. Ты… это ты. Сын Бураха, — девочка улыбнулась внезапно, растерянно на своего спасителя посмотрев, словно и не слыша его. Не было в голове ее светлой места для всех этих его слов о спасении. — Нет, даже не так… ты просто Бурах, — проговорила она, белоснежную ладонь к своему лицу подведя и на переплетение собственных линий посмотрев, словно в зеркало. — Тебя зовут Артемий. Я все помню.
— Бредит, что ли? — Андрей о пианино рядом с Петром оперся рукой, брата за плечо потрепав. Приободрил, значит. — Ну точно, бредит.
— Неважно, что ты сын… Оговорилась… ты сам по себе. Да? — Ласка лоб свой потерла тыльной стороной ладони, непривычное тепло почувствовав, и сама с собой согласилась:
— Да. Сам по себе… Я… я хочу попросить тебя об одной вещи.
— Знаю я, чего ты хочешь. Только Стаматин не уйдет, — фыркнул Гаруспик, напротив девочки присев и в сумке своей начав привычно копаться. И пахло из этой сумки… травами, кровью, кофе. Мясом сушеным. А в глубине бутылки, бутыльки, чья-то требуха по дну бултыхается, бинты кровью пачкая… Бездонный ларец, а не сумка.
— Вот этот архитектор… он художник… он такой, такой… ты знаешь, он мой новый друг! И я… я не хочу, чтобы он умер, — девочка вздрогнула, к чему-то одной ей слышному прислушавшись, и напела себе под нос что-то бессловесное, у самого рта ладони сложив в молитвенном знаке. — А он не хочет уходить, не хочет здесь бросать меня одну. Пусть… пусть он… ты забери его куда-нибудь отсюда! От меня! — последняя фраза криком из ее горла вышла, Пётр аж вздрогнул, на табурете своем равновесие потеряв.
Боится за него. Он, значит, за нее, а она за него. Друг… никто его еще так не называл. Выпивохой, пьяницей, дураком и скоморохом — называли. По пять раз на дню. Но не другом. Никто и никогда. В этой новой, глупой жизни.
Внезапно показалось ему, что они совсем рядом с Лаской стоят. И смотрят друг на друга из-за мутной пелены, взглядами цепляясь, руки переплетая, общий язык находя, не дыша. Будто воздух им и не нужен. И он сквозь пальцы их проходит, пока она свои песни тянет, нот даже толком не зная. Зачем мертвым ноты?
— Это про тебя, что ли? — Андрей усмехнулся невольно, куда добрее, чем раньше, но все равно с опаской. Не привык он к хорошим словам. — Художник… да, бывал ты художником. Да и сейчас художник.
И Пётр словно отвлекся на мгновение от своих мутных мыслей, выдохнув печально:
— Раньше другой я был…
— Раньше, раньше. В «сегодня» смотри. В «завтра». Не в «раньше». Так не будет уже. Хотя помню я, что все нам подвластно было… и каждый кирпич тогда ступенькой казался. Но мы еще построим все. Я обещаю. Построим! — тряхнул его за плечи брат, тут же обернувшись на Бураха, когда сказать что-то еще хотел.
— Ты будешь жить. Ты слышишь? Ты у меня будешь жить! — Гаруспик на крик сорвался, их перебив, когда достал свою табакерку лечебную под пристальным взглядом Данковского, вновь девочку за костлявые плечи поймав.
— А знаешь, что… прощаться мы давай не будем? Все равно же никаких прощаний на самом деле нет, — Ласка только на него посмотрела пристально, после чего на порошочек в его руках глянула. — Ты на меня… не трать. Ему оставь.
— Даже не думай. Ты нужна нам здесь. Живым и мертвым, — сказал Артемий в ответ ей на это — и все лекарство к губам девочки приложил. — Глотай. Больно будет. Но — выживешь. Справишься.
И она, на мгновение глаза прикрыв, выполнила его указание.
Примечания:
А дальше что?