Приёмные

PG-13
Завершён
26
Фэндом:
Размер:
126 страниц, 49 515 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
26 Нравится 36 Отзывы 5 В сборник

Краски

Настройки
Как Ласка мертвых слушала? Всякое об этом говорили. Дети болтали, что она ухо перед сном к земле прижимала. Ложилась на траву, глаза закрывая, дыхание задерживала, в забытье проваливались. И выныривала из него, словно обухом ударенная, к самому рассвету. И отвечала на заданный вопрос, не улыбаясь никогда, а только всхлипывая тихо-тихо. Тронутой ее за это называли. А взрослые уверены были, что это твирин ей душу немощную раскрывал, позволяя голос самой земли слышать. И без разницы было девочке на самом деле, где спать. Лишь бы бутылка под боком. Сама она и вовсе не знала своего секрета. Просто делала — и все, не уча и не спрашивая никого. И ничего не объясняя. Однако сердцем понимала, что каждый говоривший в чем-то прав был. Чтобы разговор хорошим вышел, требовалось и выпить немного, и травы голыми ступнями коснуться, коленями тоже желательно. А лучше всего было телом на землю лечь, глаза закатив… и слушать, слушать, пока свечки горят у самой головы, у лодыжек, у вытянутых или к груди прижатых рук. Холодно это было делать. Простужалась она часто. И больно… больно очень всегда становилось. С городом говорить куда проще было. И чувствовать его — тоже. Шептаться с мертвыми, не пытаясь до них дотянуться, было лучше всего, но лед тогда всю ее сковывал, словно бы инеем покрывая. Ибо голоса их далекими, совсем слабыми были. И мена важна была. Мена. Свое тепло — на слова. Свою боль — на прямое указание. Чтобы почувствовать жизнь, под землей лежащие, казалось, на все готовы были. Съедало их одиночество. И небытие съедало. И прорастай или не прорастай цветами, а все одно душа твоя — в кармане твоем. И ты сам — душа. Неприкаянная и дикая. Ласка никому об этом не рассказывала. Упоминала только вскользь, взгляд в пол опуская. А у нее ресницы белые-белые были. И брови тоже белые. Вся она была белая. Неземная. Хрупкая очень. Тронь — рассыплется. Даже если самыми кончиками пальцев. Даже если случайно. Было во всем ее существе что-то таинственное, будто огонек свечки. Дунь — и не станет его. Спичку поднеси — и новая жизнь вспыхнет на остове фитиля. Мертвые были ее воздухом. А Пётр спичкой стал. Невольно. Он сам не заметил, как приблизился к ней и ее к себе приблизил, заставив сердца в унисон биться. И теперь словно надевший новую кожу Стаматин воспрял над собой, крылья расправив. Над тем, кем был днями ранее, воспрял. Над трусом этим… и пьяницей поганым. Над жизнь свою разбазаривающим на твирин человеком воспрял — и замер, на плоды собственных трудов смотря. На исписанные стены, на раскиданные чертежи, на пустые бутылки. И потрескавшийся от старости пол. — Глаза у тебя красивые, Ласка. И если они — зеркала души, то что они отражают?.. Мне видится, что в них не наш мир совсем. И хрупкий он, будто стеклышко винной бутылки. Или даже из-под молока бутылки. Ты пила белое вино? — Пётр сам не понял, зачем спросил это, у картины своей сев на пол, словно уличный художник. Она еще не была дописана, краской блестела, а потому каждый новый мазок кистью казался священным знамением. И он готов был сделать их. — Если не пила… То это и к лучшему, наверное. Дети ведь не пьют вино. Да и твирин не пьют. Тан, чай — другое дело. Но не вино. — Не пила… поезда редко ходят. А я в бакалеи не хожу. Это они ко мне ходят чужими ногами. А мне и неинтересно вовсе, что у них в руках. Оно — для мертвых. И я это не трогаю, — Ласка рядом с ним на колени опустилась, на полотно смотря. Волосы лицо ее закрыли. Тоже белые-белые. Словно вата внутри набивных игрушек. — Будто я… — Это и есть ты. Я только взгляд передать не могу. Что ни штрих — все мимо… Пока ты спала, глаз-то не видно совсем. И что они все-таки отражают? Твои ведь глаза. Ты скажи… что у них на самом дне? — Ты же видишь. Мутные у меня глаза. Потому что тень я едва-едва отбрасываю. Вижу плохо, наверное. Туман стелется по земле, когда на нее смотрю. И свет свечной так капает… словно время, — девочка улыбнулась, на него взор свой обратив. И он понял, на нее взгляд свой в ответ подняв. Внезапно и резко, словно удар ножом в спину. Жалость у нее там. Ко всему живому. Жалость. Не пустота, которую Пётр в голове у себя раз за разом представлял, лицо Ласки во сне видя. У нее всегда выражение такое было… отстраненное, но в то же время острое, словно укол иголкой. Но как написать жалость? Как ее изобразить, если сам ты этим светлым чувством не переполнен до самых краев? Стаматин вновь на картину посмотрел, улыбнувшись сквозь нахмуренные брови. Знал ведь. И сердце говорило, что знает он. И проносилось в мыслях не раз, какая она заботливая, словно мать. И что жалеет она его, сердце свое кровью обливая. Но не подумал ведь об этом сразу. Почему? Потому что казалось Петру, что лишь к мертвым и убогим этот взгляд ее обращен, сквозь него смотрящий. Но запечатлеть-то хотел он лицо девочки в иной момент. В момент счастья, может быть улыбки легкой, искривляющей тонкие губы. Но забыл Стаматин совсем, что счастлива она лишь тогда, когда на него смотрит, с ним живет, творения его изучает, не смея коснуться их даже. И поет когда. Не мертвым — ему. — Давно ты не творил, брат! — Андрей, навахой поигрывая, позади них расселся на табурете, который по всей мансарде двигал так, как ему вздумывалось. Хоть на чердак из пары досок кривых не затаскивал — и за то близнец его благодарить готов был. Но и до этого недалеко было, судя по нахальному взгляду. — Хороша картина! — Не та она еще… — Но будет та! И не мое ведь это пошлое искусство, а твое. Наивное, но твое, — Стаматин-старший подколол брата со смешком в голосе, кофе из кружки выпив. Сварил себе на плитке он напитка бодрящего, прежде рану твириновой тряпкой обработав. И лимоном все это закусил. — Вина бы… Верно ты про вино вспомнил! — Не до него… чума на дворе! А мы от нее что пьем? Твирин? Но не поить же дочку твирином? Окстись, я не обезумел, брат, — Пётр кисточкой по полотну мазнул, в краску белую ее обмакнув. Потом в голубую. Смешал их, причудливо радужку Ласкиных глаз выводя. — Широкие-широкие… словно небо само. Словно небо. И Космос сам, наверное, тоже. Стаматин-младший не знал всей его широты, но чувствовал, что никогда его объять не сможет. Когда там, на вершине Многогранника, стоял, чувствовал это резче всего. И видел, как расцветает мир узорами, его чертежами и пятнами цветными, сам с собой перемешиваясь. Большой слишком. Даже для него. Большой. — Я ему про вино, а он мне… Ласка, что ж ты сотворила с человеком? — Не знаю. Зато пишет… Красиво, — девочка дыхание только задержала на пару секунд, задумавшись над этим вопросом. Но ответа так и не дала, вместо этого потаенное сказав: — И хорошо так здесь. Совсем покидать мансарду не хочется. Это же мой новый дом… надеюсь, не заберут меня? Отсюда? — Да я им… сам их заберу! — кисть в руке Петра дрогнула, когда он слова ее услышал. — Никому не позволю… забрать. Дочку мою. — И не поспоришь! — Андрей еще один лимон себе взял, кислотой его наслаждаясь. Будто в мире ничего вкуснее отродясь не было. — Это у меня, выходит, племянница появилась? — Выходит… — Удивительный город! День тек размеренно, будто вода в реке Горхон. И тихо было совсем… словно звук выключили на улицах, тканью их накрыв. Колокол даже свое не отбивал, замолкнув. Но все трое мор пока что переживших чувствовали, что страшное что-то творилось вокруг. Там где-то. За стенами их ненадежного дома. Там ведь кровь проливалась, часы ломались, люди умирали, на землю падая. Болезнь жатву свою собирала уверенно, никого не щадя. Данковский, пижон столичный, как-то упомянул, что в среднем зараженному чумой человеку нужно пять часов для того, чтобы умереть. Но сколько времени требовалось целому городу? Если уже прошла неделя? Еще… дня три? Или больше даже… минуты сквозь пальцы утекали, все больше свой ход ускоряя, вперед спеша. Когда Ласке показалось, что она задремала на полчаса, оказалось, что прошла почти четверть дня. Но сил в ее теле практически не прибавилось. Только болезненно сжалось что-то в животе. Неужели голод? И снова пришлось есть, разогревая чайник. Заварки не было почти, но девочка не могла отказать себе в удовольствии сидеть перед печкой, едва не касаясь ладонями пылающих углей. И ждать, вдыхая степной аромат. Красиво это было. Пускай она и ненавидела огонь после того, как Бурах сжег целую орду мертвых, не дав им соединиться с землей. Свечное пламя другим было. Вреда не приносящим. Только воск капал нежно, сам с собой смешиваясь. Не то что там, на кладбище. Когда тела плавились, с землей перемежаясь, друг с другом перемежаясь… и ни к чему не приходя. Души свои только в воздух стонами выпуская. Как дым. И если сахар с чаем смешать, неужели он исчезнет? Не исчезнет, конечно не исчезнет. Ласточка ты моя… Андрей мясо жарить взялся, отправив Ласку посуду многодневную мыть. Даром, что вода в доме хотя бы была, и ей не пришлось идти искать колонку. Пётр все равно бы не пустил. Мансарда чистотой не заблестела, но напоминать жилье сумасшедшего частично прекратила после маленькой ее уборки. А там и то ли обед, то ли ужин подоспел. Как раз к тому моменту, как охваченный вдохновением Стаматин-младший последний штрих вывел — прядь белоснежных девочкиных волос. И стояла она на полотне на самом дне зеленой бутылки, в руках два стеклышка держа. У самых своих синих глаз. И смотрела сквозь них на него, на Петра, улыбаясь робко. А вокруг — твирь, савьюр да сечь цвели, бутылку оплетая. И никакой белой плети не было, что болезни любила. Никакой. Только тарбаганчики по зелено-желтому полю носились друг за другом стайкой легких мазков. — А ведь красиво, брат! — Андрей тарелку с пышущим жаром ломтем мяса близнецу протянул, на табурет вновь сев. — Правда, красиво! — Думаешь?.. — Уверен! Ласка к ним скользнула, все такая же хрупкая, как и утром, и в пальто архитектора закутанная. Руку к полотну протянула — и не стала касаться, вместо этого нараспев произнеся: — Сиде-ел котенок грустный, а рядом плакал песик, не жалко их, бедняжек, никому, — она улыбнулась слабо, себе же в лицо посмотрев. — Я вспомнила просто… как сидела тогда у сторожки своей. Когда дедушку Исидора хоронили. — Почему? — Пётр руками есть начал, все еще на картину свою смотря. — Почему именно это вспомнила? — Тарбаганчики тогда так же бегали. И степь… дышала. Знаешь, рядом с моими ногами тогда плеть черная росток дала. Когда в землю его уложили. Дедушку. Ты понимаешь? Травинка стебель ромашки обвила, а это значило, что смог он успокоиться. Я так думала. — А оказалось, нет? — Он не успел Артемию передать что-то. Все просил его… просил его приехать. Даже после смерти просил. Мне так больно было слушать… Знаешь, хорошо что тогда Бурах не стал меня уговаривать поговорить с ним снова. Хотел ведь. Мишка еще ругалась страшно. Не на него, на меня. Хорошая она… девочка. Я слышала, что он ее к себе забрал. Артемий. Хороший, значит, человек. — Да с этими трупами проблем больше, чем с живыми! — Андрей съехидничал откуда-то сзади, ногу на ногу закинув и тарелку опустевшую подбросив. Рубашку свою он и вовсе снял еще до готовки, в одних штанах с подтяжками оставшись. Полосатых. Надоело ему прикрываться, что ли? — А Мишка это еще кто? — Девочка. Она в вагончике живет… ла. Родители умерли у нее… Пять лет назад. Во время первой эпидемии. А она очень хотела, чтобы они были рядом. Всегда хотела, — Ласка вздохнула тихо-тихо, от своего ломтя мяса кусочек откусив. — И они тоже хотели… жить, наверное? Жить… Они через травы с ней говорили. Не зря ведь мертвых в землю кладут. Они твирью прорастают. И с нами говорят. Через побеги. Вот и ее родители проросли. Странная это была философия. Степная. Когда человек — часть вечного круговорота. Выходит из земли он и входит в нее, дабы вновь единым стать. А после, слившись с матерью своей, он родиться вновь может. Или нет? Петру отчего-то подумалось, что Фархад, наверное, тоже травой стал. Как родители неизвестной ему Мишки. Где-нибудь рядом с Омутом, горизонталью своей, цветет и дышит сейчас цветами савьюра. И ясно представить он смог, как старый друг его сидит у самого озера, голову запрокинув, ноги в воду опустив, и слушает голоса природы, каждый на свой лад, после рассыпаясь на травинки и жухлые лепестки. Кончилось наваждение. Стаматин лоб свой потер, на брата покосившись. Тот и не заметил словно его мимолетной грусти, о чем-то Ласке увлеченно рассказывая. То ли про себя любимого трепался, раздуваясь весь, то ли про кабак свой. Сердце разбитое это… Оно ведь по-своему печальное место было, где одинокие люди всегда могли скоротать свой вечер за выпивкой, смотря на безжизненные танцы степнячки-невесты. От земли ведь оторвана девка. Оспина ее тогда послала — Оспина ее сейчас и забрала. Наверняка сидела сейчас где-нибудь в ночлежке этой странной женщины бедная степнячка, в платье свое изорванное кутаясь. Другой-то одежды носить не могла. Не холодно ей зимой, интересно? Или и правда греет мать Бодхо своих детей следы? Саба Успнэ город с Укладом все помирить пыталась, объединить, но чувствовалось что-то жуткое в ее действиях. Неправильное. И взгляд этот… пустой. Она ведь от лица самой Земли говорила, странно ртом все время дергая, будто не слушался он ее. Но ей верили! Парадоксально это было. И свои, и чужие верили слепленной из грязи и костей кукле, тень свою в подвале хранившей. Потому что правильно все женщина эта жуткая вещала, правильно… и не видел ее сути тот, кто твирина не пил. Пётр часто к ней ходил, пускай и боялся делать это. Чтобы душу отвести, покаяться в грехах своих и ответы узнать на то, что волновало его, он на все готов был. А она все больше его в могилу заталкивала усмешками своими, язвительным тоном. С совестью его говорила, будто с сестрой своей. Лба его ладонями своими касалась. И молоко принесенное брала, зрачками разномастными сверкая. А на дне глаз ее чертики плясали, словно травяные невесты по полю. И из уголков рта молоко текло. Нехорошие мысли его окружили… совсем нехорошие. И не заметил он, как виски свои болезненно сжал, просипев что-то сквозь сузившееся горло. Не понял даже, как брат его за плечи трясти начал, на ухо что-то крича, а Ласка напротив села, за запястья его взяв. У нее ладони такие холодные были… он только холод их и почувствовал. Тарелка на пол упала с колен его, расколовшись. Все… Я больше не могу. — Тихо… меня послушай!.. я тебя успокою. На меня посмотри… на меня!.. Вот так, — голос у девочки сел совсем, на шепот сойдя. Она лбом своим в лоб Петра ткнулась, пока Андрей не давал ему в припадке забиться, сзади обняв. — Простил тебя Фархад!.. Имя это. Словно булавка острая. Без ножа режет. Воспоминание в груди горит, по позвоночнику в самую суть его забираясь. Вверх-вверх-вверх! И вни-и-и-из… — Да как же… как же ему меня простить… Дай мне умереть… дай мне умереть… достойно, брат… достойно… — Я же говорила с ним! Он знает, что все это было не зря… он жалеет, что такой груз на ваших плечах оставил. На твоих плечах, Пётр. Я же говорила. Ты же знаешь. Что ты вспомнил?.. — у нее губы тоже холодными были, когда она задержала их у его переносицы, глаза свои закрыв. — Прошлое — туман. Ты сам говорил. И снова… и снова его коснулся. — Я пью, чтобы забыть его. Прошлое это. Оно не отпускает меня, — Стаматин вздрогнул весь — и замер, ошалело смотря. На нее. На картину. Голову запрокинул — Андрея увидел. Бледного всего, пристально смотрящего. Руки его на груди своей почувствовал. Объятия горячие. — И сейчас оно снова приходит… в двери стучит. Открывай, мол, Петя, за тобой я пришла… Смерть. — Я возьму тебя за руку… Я могу взять тебя за руку? И почему он так дорог им? Нестерпимо дорог? Настолько, что его, жалкого и разбитого, вдвоем держат? Отпустить не могут? Неужели он правда им нужен? — Бери… Что хочешь — бери… Горе мое забери, Ласка! И меня… меня, бедного Петра, несчастного Петра, что себе ничего не оставил — все людям отдал, забери. Я ведь всех своих грез лишился, оставшись лишь с памятью одной. А она ведь страшная, Ласка. Она такая страшная, что даже ты бы не стала касаться ее. Она бы опалила тебя, дочка! Дотла сожгла! Меня забери… — Ты пришел сюда совсем из другой жизни. У тебя другие глаза. Ты ошибся, ты руки свои запачкал. Тебе страшно… я знаю, как тебе страшно! Ты кричишь, душа твоя мечется внутри, она воет от боли. И ты бы вышиб из себя дух, но брат, брат тебя держит. Нужен ты ему. И он тебе нужен. И вы ящерицами вьетесь друг вокруг друга… вовек сплетенные. Вместе вам с этой бедой бороться. Не тебе одному. Вам. Мертвые не умеют жадничать. Ты же знаешь, что не умеют. Фархад любит тебя. Он простил вас. Он знает — не со зла это сделано было. Не со зла… — Ласка ладонь его обеими своими держала, говоря так медленно и размеренно, что Петру на мгновение показалось, будто книгу она читает. Его книгу. Будто он — страницы, буквами исписанные. И пальцы ее скользят вдоль строк, пока губы каждое слово проговаривают, воздухом захлебываясь. — Ты говоришь, что нет зла. — Говорю. Нет ничего плохого ни в чем. Совсем ни в чем. — Да как же нет… разве руки в чужой крови марать — не зло?.. — Стаматин-младший поверх головы девочки на картину свою вновь посмотрел. Светлая она… и чистая такая. Он, что ли, ее написал? Сегодня? С тарбаганчиками этими? С бутылочными стеклышками? Да быть не может. — Ты уже тысячу раз себя убил. В своей крови ладони собственные искупал. Было зло в тебе — да вышло все. Очистился ты, — Ласка в лицо ему глянула, пальцы сжав крепко-крепко. — Другим стал. Я же вижу. По глазам. Я раньше не знала тебя… но Фархад знал. И он мне это сказал. Шепотом на ухо. — Шепотом на ухо… Через травы, верно, объяснился. Или ладонью бестелесной над гладью воды близ Омута провел — и до самого кладбища капельками дождя слова его долетели, спящей девочке на лицо упав. Разбудили ее, словно нежное прикосновение. И кончились, отпечатком оставшись в светлых мыслях. — Шепотом на ухо, — согласилась она, видя, что все. Свое Стаматин-младший отплясал. И успокоился, вновь голову склонив и брови тонкие нахмурив. А лицо у него такое… небритое, несвежее, но красивое. Прекрасное не только потому что его, а потому что жизнь в нем есть. И что-то ростком во всем выражении его пробивается, готовое бутон свой распустить. Впервые за долгие годы. Быть может, это свободы цветок? Когда отпускает себя человек? Андрей помог Петру на табурет сесть, в пальто его обернув, что Ласка с плеч своих сняла. Хотел было брату твирина плеснуть — но девочка головой отрицательно мотнула, и не стал он делать этого. Только на тумбу сел, процедив сквозь зубы: — Когда ж ты проснешься… Больно ему было. За половину свою лучшую. Что вспомнила она дурное… Пускай ничего и не предвещало этого поворота. Может, и правда воспоминаний столь много стало в момент трезвости в голове, что с напором их разум архитектора не справился? Кто знал, кто знал. Но Пётр все сидел, хмуро голову склоняя, а помочь ему не мог никто. Время только. Лучший лекарь. — К Оспине б… — наконец, сказал он, пальцы тонкие сцепив. — Так ты к ней все же ходил, брат? — Андрей хмыкнул устало, чая подостывшего выпив, пока Ласка свечки потухшие разжигала. — То-то же… — Она всю правду про меня знала. И говорила. Как на ладони я перед ней был, брат, — Пётр горько улыбнулся, словно ядом капнув. Был он и грифелем карандаша, и угля краем, и мела осколком. Да вышел весь. За дверь. А после себя оставил лишь беспорядочные линии и наброски. — Она мысли твои говорит только. Хочешь услышать, что ты падаль и сволочь — она тебе это и скажет. Нет у нее дара. И мыслей нет. — Ты был у нее?.. — Почти. И лучше б не встречал он ее никогда. Полоумную эту уродину… Словно чертеж его читающую. Четко по расчетам своим. — Ты же не веришь. Во все это не веришь! — Не верю. Но проверить на вшивость ее успел. Когда девок она своих мне посылать начала. Одонгов этих тоже. Если кто-то здесь и есть третья сила между армейцами и Каиными — так это она со свитой своей степной, — Андрей не удержался, под ноги себе плюнув. И скобы протер ладонью, словно на прочность проверяя. На готовность. А потом спросил: — Выпьем, может? Ласка его, Стаматина-младшего, у окна стояла, перебравшись к нему с парой свеч, воздухом городским дыша прерывисто, когда на плечи ее вновь пальто легло и Пётр устало на ухо произнес: — Ты прости… снова. Я выпил. Чуть. Выпил. Чтобы город услышать вновь. Но завтра — ни капли. Просто чувствую, что в воздухе словно нить натянута. И под сердцем болит. Жаром от него веяло. Но все же не таким, как прежде. Отстраненным немного, далеким. Не было того острого запаха твирина, столь образу его привычного — только легкие его отголоски. Похоже, и правда себя архитектор в руки взял. Или попытался хотя бы. Брат его тоже к ним подошел, из-за спин их смотря на далекие дома, закат солнца и бесконечные ряды гробов, что лежали тут и там. От него пахло сильнее, но тоже не так ярко, как могло быть. И вновь он рубаху свою надел, не застегивая. Бусины целому миру показывая. И нитку. Нитку-веревку от близнеца одежды. — Не страшно. Сегодня — хорошо даже. Не страшно. — Почему сегодня именно? — спросил Пётр шепотом. — Катерина умерла. Набат… набат слышишь? — Ласка поднесла ладонь к своему лицу, посмотрев на нее так, будто по ее пальцам лилась вода. — Слышу. — Вот и кончилась власть, — ухмыльнулся Андрей, о спины их оперевшись, словно о стола плашку. — Новая будет… Кто же теперь там встанет, а? У власти? Может, Гриф? Давно ли он передо мной на коленях ползал? Эти-то покинут нас. И все. Зачем им подохший город… — Не знаю. Капелла защитить нас обещала… но не вышло у нее. И ни у кого не вышло, — Ласка только плечами пожала, греясь о твириновый жар Петра. А тот холод ее в себя вбирал, равновесие тем самым поддерживая меж ними. Зыбкое, словно сама жизнь. — У Нины бы вышло… — архитектор вспомнил о своем чем-то, в небо посмотрев. — Ей даже свечки кланялись. Нине. — Нет ее теперь, брат. И не осталось старой гвардии. Ты да я… вот и все думающие люди. Ну и дочка твоя, ладно уж. А Каины-то помешались совсем. Говорят, их там пятеро вместо трех. — Как это — пятеро? — Да черт их знает, как. Пятеро — и все тут. — Сердце как-то разрывается. Все тянет меня… и тянет. Многогранник хочу увидеть. Будто в последний раз на него посмотреть. На венец наш, — Пётр к груди своей ладонь прижал, вслушиваясь в собственные ритмы. — Будто в последний раз. А ведь это чудесная постройка! И больше такой никогда не получится. — А Яма твоя? — Андрей от брата отпрянул, воздух носом втянув. И сам понял… что не так что-то с ним. С сердцем. Неровно билось оно, пропуская удары. И стонало что-то со стороны Собора так протяжно… жутко стонало, сквозь зубы ноты цедя. — А Яма… другой она будет, Яма. Тоже чудесной… Их прервал далекий выстрел.
Примечания:
26 Нравится 36 Отзывы 5 В сборник